Последнее, что
услышала невзрачная «капустница», присевшая отдохнуть на лесной тропинке, было:
«Мама! Мама! Смотри, какая бабочка!» — и в ту же секунду нога мальчишки,
кричащего эти слова, накрыла её.
Мальчишка не
заметил «капустницу». Его пальцы сжимали другую бабочку — большую, красивую,
разноцветную. Часто дыша, он показывал матери свою находку. Мама поставила на
землю прикрытую полотенцем корзинку и приняла из рук мальчика его добычу.
— И правда,
красивая бабочка.
— Красивая? Не-е... Она
глупая. Сидела на цветке и даже не улетела, когда я подошел. А ведь я мог ее
раздавить.
— Давай
отпустим ее, Олежек.
— Давай. Мне не жалко.
Мама разжала
пальцы, и бабочка под Олежкино улюлюканье улетела прочь.
Отец тем временем
затянул развязавшийся было шнурок на ботинке, и все трое продолжили свой путь к
реке — конечной цели семейного путешествия. Мальчишка вскоре убежал вперед, и
откуда-то из-за поворота слышались его удаляющиеся радостные восклицания.
Родители посмеивались.
Крики вдруг
снова начали приближаться, но уже как будто с другой стороны. Да и сами крики
изменились — стали яростными, хрипловатыми. Родители сбавили шаг.
— Это Олежек,
что ли, так вопит? — спросила мамаша, оглядываясь.
— Да нет, не
похоже. Это с другой стороны, не кругом же он побежал... Да и голос вроде не
его...
— Олежек!
Олежка! — позвала мать.
Он прибежал,
запыхавшись, и вопросительно посмотрел на родителей, постукивая по голой ноге
где-то подобранной веточкой.
Крики
приближались.
Вдруг мимо
семейки пронеслась большая собака с поджатым хвостом. Следом за ней, дико вопя
и вращая над головой палки, промчались двое пацанов чуть постарше Олежки — лет
по восемь-девять. Олежек проводил их взглядом и посмотрел на маму.
— Мама, кто
это?
— Сам не
видишь? Дураки какие-то.
— А зачем они…
гонят ее?
— Потому и
гонят, что дураки, — сказал отец. — Пойдем.
Они пошли
дальше, но уже без прежнего оживления. Лишь когда до реки оставалось всего
ничего, Олежек подал голос.
— Знаешь что,
папа...
— Ну?
— Я думаю,
этих надо исключить из пионеров.
Родители
переглянулись и начали смеяться.
Тут лес
кончился и показалась, наконец, река. Мальчик отбросил ветку и первый шагнул из
леса на берег.
.........................................................
Берег был
песчаный и пологий, заросший камышом. Река в том месте, где на нее вышла
троица, была широкой и медлительной, но чуть ниже по течению сужалась и делала
поворот. На берегу, невдалеке от границы с лесом, лежала куча недавно спиленных
деревьев с обрубленными ветками, которые валялись тут же. Возле этой кучи и
расположилась компания.
Отец с сыном
немедленно разделись, пошвыряв одежду на бревна. Мама развернула подстилку и,
перекладывая на нее из корзины термос, какие-то свертки, яблоки, произнесла,
обращаясь к сыну:
— Только не
вздумай сразу лезть в воду — ты потный, походи, обсохни. Да и сними ты плавки,
тут же никого нет!
Олежка подумал
секунду и послушался.
— А ты, мама,
почему платье не снимаешь?
— У меня спина
на солнце обгорела, нельзя.
— Папа, а ты
со мной пойдешь?
— Нет, я пока
воду опробую.
Мальчик
зачем-то кивнул и зашагал вниз по течению, по цепочке чьих-то беспорядочных
следов.
.........................................................
Олежек шел
вдоль реки, совсем близко к воде. Кое-где в зарослях прибрежного камыша
попадались проплешины, устроенные рыбаками или купальщиками для спуска в воду.
В эти проплешины было забавно кидать камни — туда сплывалось огромное
количество мальков, и то одна, то несколько рыбешек, оглушенных падением
булыжника, поднималось на поверхность.
Впереди
показалась очередная бухточка, Олежка замахнулся, но вдруг увидел нечто,
заставившее его руку опуститься. В бухточке плавал труп собаки.
Той самой, что
совсем недавно пронеслась мимо мальчика, спасаясь от погони.
Камень выпал
из руки Олежки, и он медленно подошел.
У собаки был
проломлен череп. Орудие убийства — палка со следами спекшейся крови и шерсти —
лежала тут же, на вздыбленном песке.
Что-то
странное произошло с Олежкой. В это солнечное июньское утро он проснулся —
словно положил в рот большую, сладкую конфету и ощущение тихо звенящего
блаженства не покидало его весь день. Теперь он почувствовал, будто у него от
этой сладости разом заныли все зубы.
Олежек поднял
палку и окровавленным концом оттолкнул труп от берега. Течение подхватило его,
и труп начал медленно удаляться. Олежек смотрел ему вслед, пока тот не скрылся
из виду, затем, словно опомнившись, отбросил палку и поплелся обратно, но уже
ближе к лесу.
Через
несколько шагов Олежек наткнулся на небольшой родничок, вырытый в песке под
кустом плакучей ивы, и стал жадно пить, опустившись на четвереньки и упершись
ладонями в края ямки.
Ямка была
обложена небольшими камнями. Один из них выскользнул из-под Олежкиной руки и
упал в родник, забрызгав мальчику лицо и замутив воду. Мальчик выпрямился.
Олежек не стал
подходить к матери, а сел неподалеку и принялся наблюдать за купающимся отцом.
Мать
полулежала на коврике и читала журнал. Наконец, она отложила его в сторону,
потянулась за яблоком и тут увидела сына.
— Что сидишь,
как мышка, да еще на голом песке? Вот забьется он тебе в одно место...
Но тут что-то в
облике сына насторожило ее:
— Ты что,
заболел? Поди-ка сюда.
Мальчик молча
подошел, опустился на колени. Она схватила его за плечи и тихонько потрясла: он
не издал ни звука. Тучка закрыла солнце.
— Господи, да
что с тобой?! Почему ты молчишь? Олежек! О л е г! — она впервые назвала его
этим «взрослым» именем.
— Неправда, у
меня сухие глаза, — сказал Олег невпопад и вдруг широко улыбнулся. Солнце вновь
ударило в полную силу.
— Ну и хорошо.
А то испугал ты меня. Я какая-то нервная сегодня… Хочешь яблока?
Олег
отрицательно мотнул головой:
— Нет, я писать хочу.
— Ну, иди в
кустики.
Мальчик зашел
за ближайшие кусты и зажурчал там. Мать легла, подставив солнцу лицо и прикрыв
глаза.
Подошел отец,
стряхнул с себя водяные капли и улегся рядом.
Из кустов
показался Олег. Он надел плавки и сел рядом с матерью, обхватив руками колени и
уткнувшись в них подбородком.
Мать
повернулась со спины на живот, подперла голову руками и спросила у мужа:
— Ну, как
вода?
— Мокрая. Ты
купаться собираешься?
— Нет.
— Почему?
— По женским
причинам.
— А-а-а... — и
отец прикрыл лицо журналом.
Все замолчали.
Вдруг Олег
стряхнул с себя оцепенение, зачерпнул ладонями песок и высыпал его матери на
спину. Потом еще и еще...
— Да ты что, с
ума сошел?! — воскликнула та, вскакивая и отряхиваясь. Отец приподнял голову и
журнал, раскрытый на заметке под странным названием: «О родах в воде», упал ему на грудь.
— Кто с ума
сошел? — спросил он, щурясь.
— Да сынок наш
ненаглядный, — с досадой пожаловалась жена. — Видишь: с ног до головы засыпал.
С ним вообще что-то неладное сегодня творится.
— Детский юмор
не всегда вызывает смех у взрослых, — с деланной глубокомысленностью изрек
отец, вытягиваясь. — А неладное с вами обоими творится. Ладно, хоть я врач...
— Папа, а я
уже совсем взрослый. Меня мама назвала Олегом, — похвалился сын.
— Ну, раз вы
совсем взрослый, Олег Дмитриевич, я буду учить вас плавать.
— А меня не
унесет? — Спросил Олег с легкой тревогой.
— Да что ты,
падаль что ли, чтобы тебя уносило?
— Митя, что за
выражения! — проворчала жена.
Он добродушно
усмехнулся.
Олег смотрел
на реку, ветер трепал его светлые волосы. Наконец, он нарушил общее молчание:
— Ветер
поднимается.
— Да... —
отозвался отец. — Когда мы пойдем домой, он будет дуть нам в спину.
Домой
возвращались вечером. Олег шел позади, следом за отцом.
посвящается
Ольге Горлановой –
жертве,
редактору, любимой.
— Верно, — сказал Сократ, — и, по-моему,
я вас понял: вы предъявляете обвинение,
а я должен защищаться, точь-в-точь, как в
суде.
— Совершенно справедливо! — сказал Симмий.
Платон «Федон».
Время идет. Время идет, хромая и кашляя. Тасует
четыре свои карты, четыре туза, ненадолго задерживаясь взглядом на каждой из
них, ища ту, единственную, неизвестную…
Холодно, теплее, тепло, э-э-э? Куда?! Холоднее,
холодно, теплее…
И так без конца.
А память бьёт беспорядочно, но сильно. Особенно
сейчас, когда тает лед и всплывает зловонный трупик прошлого.
Зато часы бьют отстраненно и безопасно.
Часы бьют ровно и старательно.
Я весел, крутясь в колесе под названием Время. Но
меня тошнит… Дай мне руку…
Нет, не надо. Я могу
проснуться.. Я устал от пробуждений! Я…
*
примечания и комментарии в конце рукописи.
…………………
Проснувшись 2,
я взглянул на часы и поморщился: без четверти десять утра. Скоро должна прийти
Анна. Вот уже три года, как приходит ко мне этот тёплый, смазливый и влюбленный
будильник. Каждое утро.
Если
я сплю, Анна будит меня поцелуем и, пока я валяюсь, разбираю почту и курю
первую сигарету, — функционирует: опорожняет пепельницу, выбрасывает пустые
бутылки, убирается на столах, украдкой заглядывая в мои исчерканные за ночь
листки. Анне очень хочется прочесть их, но она знает: я этого не люблю. Правда,
иногда я позволяю Анне покопаться в моей писанине, и всякий раз она вне себя от
радости, но…
Такие приступы случаются со мной редко. Очень редко.
Разве что, когда я напишу нечто, действительно стоящее еженощной бессонницы.
Убравшись в моём писательском хлеву, который принято
называть кабинетом, она идет функционировать на кухню. Если, конечно, я не
снисхожу до особой милости поиметь ее перед завтраком для пущего аппетита.
Так было всё это время, так будет и сегодня. Вот-вот
раздастся щелчок замка, и…
Да, кстати…
Я соскочил с дивана и прошлёпал к столу. Н-да-а…
Почти девственный вид.
Сняв с полки пару-тройку книг, я разбросал их по
столу, как попало. Вытащил из ящика несколько старых листиков-черновиков,
которые отправились вслед за книгами. Подумал немного, цапнул из пепельницы
горсть пепла, захватив несколько окурков, и тоже сыпанул на зелёное сукно.
Закончив этот странный ритуал, я вытер руку о
штанину и мрачно усмехнулся: «У вас была тяжелая рабочая ночь, господин
писатель Олег Галькин».
Анна должна это видеть. Аннушке вовсе не обязательно
знать, что я уже который месяц ни черта путного…
Щелкнул замок. Я прыгнул на диван и притворился
спящим.
Было слышно, как Анна осторожно прикрыла дверь,
стараясь не шуметь, разулась, повесила пальто, и раздались ее легкие шаги по
коридору.
Сначала она заглянула в спальню. Не найдя меня (я
почти никогда не спал там), она вошла в кабинет.
Я почувствовал легкое движение воздуха, моего лица
коснулась прядь ее волос. Сейчас она…
Я открыл глаза.
— Здравствуй, Анна-Луцианна 3! Целуй, целуй, верши свою расправу.
— Ты не спишь? — Анна присела на край дивана и
провела рукой по моим волосам. — Давно проснулся?
Она была слегка огорчена: разбудить меня ей не
удалось. Замах пропал даром.
— Секунду назад.
Я размазал губы в улыбку и зашарил по столу в
поисках сигарет. Анна пододвинула пачку ближе.
— Снилось что-нибудь? — спросила она, поднося мне
спичку.
— Не успело, слава Богу.
— А… Поздно лег…
— Рано. Утром. [в начале восьмого вечера]
Я нарочно выпустил дым ей в лицо. Анна поморщилась и
принялась выполнять программу:
— И опять здесь, в одежде… Зря я тебе постель вчера
сменила? Ты, вообще, знаешь, где спальня находится?
— Где упал, там и уснул. Всю ночь проковырялся,
башка болит… — занудливо лгал я. — Какая разница, где спать?
— Я уж вижу, что всю ночь: полная пепельница, весь
стол за… завален. Горе ты моё…
Анна поднялась и принялась за уборку.
Поставив на место книги и вытряхнув окурки, она
взяла «черновики» и повертела в руках.
— Сегодня? — робко спросила она.
— Угу.
— Можно… посмотреть?
— Не стоит… — поморщился я. — Это пока барахло. Надо
доработать. Ты же не будешь есть сырое мясо, правда? Да и почерк у меня, сама
знаешь…
Черновики легли на место.
— А почему ты машинкой не пользуешься? Я же тебе
подарила…
— А… — махнул я. — Какая-то она… Новая, красивая.
Потом.
— Ну-ну… — слегка обиделась Анна. — Завтрак
приготовить?
— Не надо, я еду в кафе. У меня там встреча. Хочешь
— пойдем со мной.
— Да нет, мне в университет. Кстати, я возьму у тебя
Гегеля? У меня доклад скоро.
— Гегеля? Возьми. Вон этот долболоб, на верхней
полке. Как ты можешь их читать…
— Спасибо.
«Неужели опять нет писем?» — думал я, пока Анна
прятала книгу в сумочку. — «Уже который месяц пошел с тех пор, как вышла
последняя книжка… Никогда такого не было… Почему? Не понимаю… Даже постоянные не
пишут… Черт, выпить бы… Нет, почему не пишут, суки?»
— Ну, я пойду?
— Погоди, я провожу тебя.
Я поднялся и вышел в прихожую.
Помогая Анне надеть пальто, провел ладонями по ее
плечам и поцеловал в затылок. Анна прижалась ко мне спиной, улыбнулась и протянула
полуласково-полувопросительно:
— А… слушай…
— Что?
— Так, пустяки. Ой, я совсем забыла! Я же принесла
тебе письмо!
Анна раскрыла сумочку и протянула мне конверт.
— Ну, наконец-то. Хоть кто-то написал. Первое с
выхода книги… — произнес я, разглядывая его. Гм… Ни штемпелей, ни обратного
адреса… Видимо, письмо положили прямо в почтовый ящик.
— Теперь пойдут… — Анна привстала на цыпочки,
чмокнула меня в губы и, крутанувшись на каблуке, весело спросила:
— Как я выгляжу?
Я мельком оглядел её.
— Красивая, стройная блондинка, пальто и шляпка
безукоризненны, сапожки и глазки блестят, мозги забиты философскими
дисциплинами… Порядок.
— Ну, я поскакала. Вечером зайти?
— Лучше я к тебе. Хочу отдохнуть, выпить, поспать на
простынях…
— Ой, как хорошо! Когда тебя ждать?
— Часов в восемь. Вот деньги — купи что-нибудь.
— Ладно. Но если вдруг отменится — мало ли что, —
позвони или напиши записку.
— Вряд ли отменится.
— Ну, мало ли что бывает.
— Ладно.
Заперев за Анной, я вернулся на диван и вскрыл
конверт.
«Здравствуй!» — прочел я. — «Пишет тебе Коля Серов.
Башкан, Головень или как там меня еще называли в школе… Ты меня помнишь? Прошло
столько лет… Но ты должен, должен помнить. Когда меня травили, били толпой,
издевались и заплевывали, ты был тем единственным человеком, всегда заступавшимся и помогавшим мне. Детство прошло,
но ты все равно остался единственным другом для меня. (Можно, я буду так тебя
называть?) Больше у меня не было близких людей.
Я
знаю, ты стал писателем. Я перечитал все твои рассказы, собирал чужие с твоими
иллюстрациями… Мне очень понравилась твоя последняя публикация. Не буду ничего
рассусоливать — просто понравилась. Я даже плакал.
Итак, ты стал писателем, и у тебя, вероятно, очень
мало времени, но авось…
Дело
в том, что ты мне очень нужен. Помоги мне. Помоги мне в последний раз. Я так
хочу еще раз посмотреть в твои глаза, услышать звук твоего голоса… (Я
поморщился.) Помоги. Это вопрос жизни и смерти.
Умоляю, приходи сегодня в десять вечера ко мне.
Умоляю на коленях. Я знаю, ты придешь. Жду.»
Ниже слезился его адрес и просьба: «не говори
никому, куда ты идёшь».
Подписи не было.
Я отшвырнул письмо, откинулся на кожаную спинку
дивана и захлюпал мозгами.
«Что за черт… Откуда он опять свалился на мою
голову? Он, видите ли, знает, что я приду… Что ему надо? Денег? Вряд ли… Хотя…
Да нет. Денег я ему не дам, он знает. Но что, что ему надо? Не от кодлы же
пятиклассников его отбивать, не сопли утирать… Скорее всего — решил, сука, вены
вскрыть и хочет, чтобы я его из кровавой ванны за уши вытягивал. Меня бы кто…
Не пойду я никуда. В конце концов — у меня ужин с
Анной. Из двух зол выбирают то, с которым легче бороться. То есть — большее.
А устраивать вечер воспоминаний с Башканом, слушать
нытьё и умолять этого слизняка жить дальше, как тогда, на крыше… Нет уж,
увольте.»
Я плюнул в ковровую клумбу и закурил.
В том, что Башкан и по сей день остался нулем, —
затюканным и одиноким, — я не сомневался, хотя виделись мы в последний раз лет
десять назад. Не сомневался по одной простой причине: так было всегда.
Передо мной люди расступались и разве что не
кланялись. Перед ним — расступались и награждали пинками.
Его можно было съездить по прыщавому рылу или
сказать, что его мать — шлюха, и он терпел.
Меня боялись: я ломал обидчикам руки, хотя был
слабее многих, слабее того же Башкана. Я играл по своим правилам: ударил — бей,
пока не забьешь. Играл не по детски. Этого не понимали и опасались.
Его, увальня, лупили даже первоклассники, пока я не
начал защищать его, подчас — в ущерб себе.
Ну, вот, вот… Зазвенели в голове детские голоски…
…………………
— Вы чё, офигели? Пятеро на
одного!
— А ты кто
такой?
— Это Олег, из
нашего класса. Это он Яве руку сломал.
— А… А ты
знаешь, чё этот чухан ушастый сделал? Он котенка пнул! У него вон… кровь изо
рта!
— Ты зачем это
сделал?
— Мне… мама сказала…
что он… всё равно умрет…скоро.
— Ну и чё,
можно пинать?!
— Да врежь
ему! На, на!
— Э! Э! Харэ
его лупить! Тебя как звать?
— Башкан его
зовут!
— Чмо!
— Чухан!
— Коля…
— Возьмешь
котенка к себе, ухаживать будешь.
— Мне мама не
разрешит.
— В подъезде пускай
живет. Еду будешь носить. Бери. Пойдем.
…………………
Вот так Башкан начал опекать котенка, а я — его.
Котенок скоро сдох. А эта сволочь — нет.
Да пошёл он.
Чёрт… Кажется, я заболеваю…
……………………
Умывшись, я повертел в руках «Жиллетт», подумал и
решил не бриться: двухдневная щетина в сочетании с синими разводами под глазами
придавала мне вид благородного лишенца. Это кстати: сегодня встреча с Ильей.
Пусть полюбуется на мою изможденную породистую морду. Потом прошел в комнату и
распахнул дверцы шкафа, выбирая шмотки. Наконец, пошвырял прямо на пол джинсы,
серый пиджак и черную майку. В самый раз. И галстук повязывать не надо.
Переодевшись, рассовал по карманам блокнот, ручку,
расческу и бумажник. Вроде все путем.
Завтракать не стал. Выпив наскоро кофе, надел плащ,
шляпу, схватил с зеркала связку ключей и собрался было выходить, но разулся и
вернулся за письмом, решив почему-то взять его с собой.
На площадке задумался, повертел в руках ключи…
Заходить или не заходить к Анне? Надо зайти.
Я подошел к ее двери (квартира Анны — соседняя с
моей) и открыл ее своим ключом. Не разуваясь, протопал на кухню, достал из
холодильника бутылку коньяка и отпил немного из горлышка. Затем сел за стол и
вырвал из блокнота листок.
«Анна», — писал я: «возможно, я сегодня задержусь.
Если меня не будет в полночь, ложись спать. Олег».
Я хлебнул еще коньяка и поставил бутылку на место.
…………………
Улица встретила меня мягким апрельским ветром.
Закурив, я долго стоял у подъезда, щурясь на солнце. Потом глянул на часы и
зашагал к гаражу.
Вывев свой старенький, похожий на «Волгу»
«Мерседес», я притормозил у киоска и купил парочку газет. Будет что почитать до
прихода Ильи — этот тип иногда опаздывает. Ну, ничего. Гонорар урежу.
Довыпендривается…
…………………
На светофоре к моей машине подбежал лопоухий
мальчишка с тряпкой в руке. Я открыл бардачок, достал пистолет и направил ствол
ему в лицо. В глазах пацана мелькнул ужас, и он шарахнулся от машины, едва не
попав под колеса автобуса — уже дали зеленый.
Я усмехнулся, нажал на курок, прикурил и положил
«пистолет» обратно.
…………………
Кафе, к которому я подъехал, нравилось мне по многим
причинам.
Во-первых, здесь чудесно варили кофе. Потом: оно
занимало полуподвальный этаж. Маленькие лоскутные оконца пропускали такое
ничтожное количество солнечной радиации, что я — большой противник дневного
света — не испытывал дискомфорт. Да и публика тут подбиралась под стать мне:
такие же творческие зануды всех мастей — от поэтов до художников. Все они мало
ели и много пили. Без драк, без ругачек, но зато с такой пьяно-интеллектуальной
вонью, что любо — дорого. В общем — все условия, чтобы каждый без особых затрат
почувствовал себя выше другого и, воспрянув, потащился к себе марать холсты,
бумагу и простыни.
Пикейные жилеты.
Но сейчас было еще рано, и зал почти пустовал:
пара-тройка случайных посетителей да неизменный Скунс, дремавший над бутылкой
пива под звуки столь же неизменного джаза. Волосатый, грязный…
Скунс — художник. Рисует он талантливо, а пьет
просто гениально. Мы с ним давние знакомые. Как-то раз он царапал что-то в
пьяном угаре, сидя за моим столиком. Я ткнул пальцем в его рисунок — туда,
сюда…
— Дерьмо!
— А ты кто такой? — тупо взвился Скунс.
Я отобрал у него уголек и показал, — кто. Он
охренел, и нажрались мы с ним тогда — вспомнить страшно. Рисовали что-то…
Надо будет подкинуть ему парочку заказов, хотя…
Пропьет все, кретин.
Мой любимый столик в дальнем углу был свободен.
Не успел я усесться и разложить свое хозяйство, как
Скунс встрепенулся и поспешил ко мне.
— О-о! Олег! Как дела? Все пишешь свои рассказы? Или
опять рисуешь?
— Все пишу, — холодно звякнул я, достал десятку и
сунул ее Скунсу в карман. — Спи!
— Ты что, занят? — Скунс застегнул карман на
пуговицу.
Куртка его была засаленная и драная. Штаны, впрочем,
тоже.
— У меня встреча.
— А-а… Ну, ладно, ладно. Но ты того… Заходи сюда
вечером, посидим. Давно уже… Порисуем! Я тебе покажу…
— Хорошо. А теперь, Скунс, я прошу тебя…
— Ладушки-ладушки! — он изобразил хваталками жест,
призванный олицетворять лояльность и покладистость. — Ухожу к сияющим горизонтам
витрины. Тебе что-нибудь принести?
— Не надо, Скунс. Мне принесут.
«Странно», — думал я, наблюдая, как Скунс нетвердой
походкой пробирается к стойке: «Если бы я просто дал ему денег, не унижая его —
он бы, возможно, обиделся и не взял их. А так он берет деньги в плату за
унижение. И Илья, и Анна, и сам я брал… Странно. Но если он попросит, тут уже я пошлю его, куда
подальше… Дурь».
Я уткнулся в газету. Та-ак… Криминальная хроника…
Чепуха, это — тоже, а вот это уже кое-что… «Вчера… был обнаружен труп девушки с
ножевым ранением в область сердца… Смерть наступила около полуночи… Судя по
характеру следов…» Интересно, она красивая? Обязательно надо уточнять. Надо
писать так: «труп очаровательной блондинки, девственницы, родинка на левой
груди в форме сердечка…» Или: «обнаружен труп уродливой бабы, ноги кривые,
волосатые…»
— Здравствуй!
— А… Илья... — я отложил газету и посмотрел на часы.
— Сегодня вовремя.
— Будь у меня машина, я бы всегда вовремя приходил.
— Сколько я тебе плачу, — в любом случае, на такси бы
хватало. Принес?
— Да, конечно.
— Погоди садиться. Сходи, пожалуйста, возьми мне…
сосисок порцию и кофе. Ну, и себе чего-нибудь. Вот деньги.
Илья поставил дипломат и пошел к стойке. Когда он
проходил мимо столика Скунса, тот ухватил его за рукав плаща.
— Выпьем? — Скунс успел купить пузырь водки и уже
хлебанул добрую половину. — Ну, чё…
Илья брезгливо вырвался и пошел дальше, машинально
отряхивая рукав. Я усмехнулся: «Гладиаторы»…
Через минуту Илья вернулся. Себе он взял только
кофе.
— Чего себе ничего не выбрал?
— Я позавтракал, — Илья уселся и поставил дипломат
на колени.
— Ну-ну, — пожал плечами я и принялся за еду. Илья
тем временем выудил из дипломата папку и несколько аудиокассет, которые легли
на стол передо мной.
— Я сделал всё, что ты заказал. В папке — несколько
выписок из учебников по психиатрии, цитаты и прочее. На этой кассете — интервью
о природе страха с Мельниковым (он психиатр), и с философом, забыл, как его…
Там подписано. Всё по твоему вопроснику, но кое-что сымпровизировал. Тут вот детская
болтовня на эту же тему… Классификацию составил самую приблизительную.
— Ты хорошо поработал, — жевнул я, перебрав листки.
— Вот гонорар.
— Спасибо, — кивнул Илья, пряча деньги. — Будет еще
задание?
— Да. Сходишь к священнику, спросишь, отпускается ли
грех убийства, если убийство совершено без умысла и по неосторожности. И еще…
Сходи к какому-нибудь хирургу, спроси, выживет ли человек, если бы стрелялся,
но пуля вошла в висок под углом и выскочила как-нибудь по хитрому… Если
ответит, что может выжить — поинтересуйся, как после такого ранения изменится
личность человека. Узнай не только для случая с правшой, но и для левши. Пока
все.
— Мне можно идти?
— Да, можешь. Хотя нет, задержись: я хочу кое-что
прочитать тебе.
Илья снова присел. Я достал письмо Башкана и зачитал
его вслух, пропустив только имена и постскриптум.
— Ну, как?
— Да-а… Писала женщина?
— Нет, мужчина, разве не ясно?
— Странно… Мне всё-таки показалось, что женщина.
— Почему ты так решил?
— Мужчина не напишет про глаза, голос и тому
подобное. И вообще… Какое-то оно…
— Этот мужчина напишет, будь спокоен.
— Может быть… Ну, я пойду?
— Да, ступай. Спасибо.
— Угу… Как управлюсь — позвоню. Я думаю — дня через
три-четыре.
— Да не торопись… — поморщился я. — И пиши,
пожалуйста, всё на диктофон.
— Хорошо.
Илья застегнулся, взял дипломат и смылся. Я доел
остывшие сосиски и закурил, отпивая кофе и слушая свою любимую Эллу
Фицджеральд. Потом собрал манатки и двинулся к машине. Газеты остались на
столе.
…………………
«А ведь прав Илья…» — думал я, заводя мотор и
выруливая на проспект: «Похоже на женщину. У меня самого вертелось… Там даже в
одной фразе вместо «прочитал» было написано «прочитала», но последнее «а»
зачеркнуто. Наверное, Башкан писал под диктовку. Оно и не удивительно: он
никогда не мог сам связать двух слов. Неужели у него есть баба? Чудеса…
Интересно, кстати, что моя баба поделывает…»
И, как всегда в таких случаях, в подсознании пошел
курсив, возможное развитие ситуации.
…………………
В этот самый момент Анна набирала номер Николая
Серова.
— Алло? Да, Николай, это я. Да, письмо я передала.
Нет, при мне он не читал, но, думаю, всё в порядке. Правда, он захотел сегодня
поужинать со мной, но я оставила ему возможность увильнуть. Ничего страшного.
Ну, в конце концов, я сама постараюсь уговорить его приехать к тебе. Да, я буду
звонить. До свидания.
Анна повесила трубку и направилась к себе в
аудиторию. Лекция…
…………………
Между тем я рассеянно катался по городу и думал.
«Д-да-а… Как? Как объяснить, как доказать Анне, что
я не люблю ее? Как доказать, если любой мог шаг, любое действие и даже любую
мою подлость Анна воспринимает как проявление любви к ней? Ну, что она для
меня?
Всего лишь девчонка, которая живет в купленной мною
квартире, сопит за стенкой, слушая, как я бултыхаюсь целыми ночами по кабинету,
матерясь… Просто баба, которая любит меня и прощает всё моё дерьмо… Я хочу,
чтобы она знала: «Он меня не любит!» И не питала иллюзий. Но как доказать ей
это? Уж лучше бы, правда, с Башканом сошлась. Устроить бы…»
Вдруг я вспомнил одну фразу, которая заставила меня
усмехнуться, и произнес ее вслух: «Разделить куб на два других куба, четвертую
степень или вообще какую-либо степень выше второй на две степени с тем же
обозначением невозможно, и я нашел воистину замечательное доказательство этого,
однако поля слишком узки, чтобы поместить его».
Вот и я, как Ферма, знаю одно замечательное
доказательство, но мои поля тоже узки. И бесплодны».
…………………
Машину в гараж загонять не стал — бросил у подъезда.
Всё равно вечером понадобится.
Отпирая дверь, я слышал, как в квартире Анны сходит
с ума телефон — значит, ее до сих пор нет. Вот пигалица, шастает где-то… И кто
ей названивает?
Дома открыл холодильник и выругался — пусто.
Деликатесов море, а пожрать по человечески нечего.
Да и не хочется, честно говоря. В крайнем случае —
по дороге что-нибудь перехвачу.
Да-да, мой милый. Поедешь, никуда не денешься.
«Однажды разведчик — всегда разведчик» — сказал кто-то. Вот и ты… Раз вытащил
этого урода из дерьма — изволь продолжать. Поспи, моя радость, приведи себя в
лощеный вид, побрей морду и валяй. И задницу вымой, свинья, три дня в душе не
был…
Но сначала — сон. И в постели, желательно.
Я вкатился в спальню, разделся и юркнул под одеяло.
Заснул быстро, но не глубоко. Мозг лихорадочно
работал, перед глазами вставали целые строки. Сны тоже шли курсивом
…………………
Они шли под руку.
Под ногами всхлипывала слепая апрельская жижа —
«гниющая зима, посеревшая от ужаса и старости», как подумал Олег, шагая здесь
навстречу сумасшедшему дождю лет десять назад.
Шли и молчали, слушая бездумное бормотание города и
ловя затылками невинные плевки капели.
Наконец, Башкан скрипнул горлом, повернул свою
неестественно крупную, ощипанную голову к спутнице и тихо спросил, заглядывая
ей в глаза:
— Он… придет?
— Не знаю, Николай, — отозвалась Анна. — Я еще не
видела его. Но мне почему-то кажется, что да. Это очень важно?
— Очень. Он должен прийти именно сегодня, — голос у
Башкана был низкий и шершавый. — Ровно двадцать лет назад он впервые вошел в
мою жизнь с приказом. А сегодня —
последний день моей молодости. И последний день твоей юности, Анна. Если мы
упустим этот день…
— Ну и что тогда? Не исчезнем же мы…
— Нет, конечно. Просто мы навсегда потеряем его.
Нитки оторвутся от ваги4,
и мы упадем, снова будем, как все. Он должен писать.
— Я всё-таки не совсем верю тебе, Николай. Почему ты
так уверен?
— Я болен, Анна. Поэтому, даже если все это
галлюцинации, в отношении самого себя я прав. Если я не прав — тем лучше для
тебя. Но разве ты сама ничего не чувствуешь?
— Да… — помолчав, согласилась Анна. — Я как будто…
разрываюсь, раздваиваюсь. Словно… Я не знаю, как объяснить. Наверное, ты прав,
Николай. Иначе бы я не пошла на это… Красть его письма, притворяться, втянуть
его в такую авантюру… Я бы не смогла.
— Да. Я тоже.
Замолчали.
За их спинами сорвалась большая сосулька.
Они не обернулись.
— Сердце болит… — столкнула молчание Анна. — С
прошлой ночи. Мне приснился такой странный сон…
— Ну…
— Меня ударили ножом. В грудь. И, что самое
странное, — я сама этого хотела. Жутко, правда?
— Нет.
— А что у тебя с рукой, Николай? — заметила Анна,
разглядывая его ладонь. Та была одним сплошным ожогом, страшным и свежим. Анну
передернуло.
— На другой то же самое… — равнодушно сообщил
Башкан, отнимая руку и пряча ее в карман пальто.
— Очень… больно?
— Не очень.
— Как это случилось?
— Вчера ночью об сковороду обжег. Во сне.
— Чертовщина какая-то… Так не бывает!
— Бывает, но очень редко. Посмотри, уже почти ничего
не видно.
Он показал Анне руки.
Действительно, ожоги теперь выглядели так, словно
были получены много лет назад. И, что самое удивительное, — из-за ожога на
ладонях начисто отсутствовали линии.
— А… Где твои линии? — поразилась Анна. — Их нет!
— Это до вечера. Вечером все будет, как всегда.
Они подошли к зеленой «Победе». Башкан открыл
дверцу:
— Тебя подвезти?
— Нет, я сама.
— Правильно.
Он завел мотор и высунулся в окошко:
— Сделай всё, Анна, всё, слышишь, чтобы он пришел
сегодня. Если он не придет, у нас с тобой никогда не будет наших судеб. Ты не понимаешь, и хорошо, что не понимаешь… Просто
поверь мне. Да и Олег, возможно…
— Что?
— Так… Почти ничего… Звони.
Анна проводила взглядом его машину, повернулась и
пошла обратно. Пройдя несколько метров, она услышала за спиной шаги. Звук
голосов заставил ее вздрогнуть. Ноги стали ватными и отказывались идти. Анна
словно остановилась и окаменела на ходу, если такое возможно.
Разговаривали мужчина и женщина. Мужской голос
принадлежал Николаю. Другой был ее
собственный, в этом не было никаких сомнений.
Анну охватила паника.
Казалось, что как только она оглянется, то тут же
умрет на месте от ужаса.
«Ведь этого не может быть! Вот я, Анна. Николай
уехал, я сама видела, как он свернул. Мы не можем идти и разговаривать. Я не
могу идти сама у себя за спиной!»
— Значит, ты
любишь меня и всё-таки уходишь к этому недоноску?
— Я…
«Господи, это какой-то кошмар!»
— …Не ухожу… Я
не знаю, как объяснить тебе, Коля…
— Что тут
объяснять! Ты спишь с ним? Спишь с этим книжным червем?!
— Господи, ты
убиваешь…
Вдруг Анну стукнуло изнутри, и она беззвучно
расхохоталась.
Это был смех отчаяния, защитная реакция ее существа,
упорно не желавшего сходить с ума.
Анна ускорила шаг и стала стремительно удаляться от
говорящих, давясь в ладонь тугим смехом и растопырив углы.
Смех ее внезапно дернулся, съежился и потух.
Звенело.
— …Меня,
Николай. Я не знаю, я ничего не знаю… Я не хочу причинять тебе боль…
Стихло за спиной.
…………………
Решив пропустить парочку вперед и проследить за ней,
Анна мелко семенила по сопливой улице, высматривая подъезд, где можно
спрятаться.
Наконец, остановилась перед старым брюхатым домом со
следами неумелого макияжа на плоском и многоглазом лице.
Дом этот давно забыл и стихи, пропетые
лучинкой-Олесей своему милому, и тихий плач уголька в руке рисующего Олега…
Лишь сам рисунок каким-то чудом остался на стене —
размытый и блеклый.
Красивая девушка, наспех запечатленная в тот далекий
день дождя и рыданий тонкой и туманной рукой…
Лицо девушки, словно шрамы, покрывали матерные
слова. Шрамы появились на стене раньше портрета; на их фоне родился и доживал
он, выцветая.
Анна ничего не знала об этом доме, но ее мягко
влекло к нему, и она повиновалась своему зябкому чувству.
…………………
Не ощущая лица, Анна отворила дверь и вошла внутрь,
получив в грудь удар вчерашнего обвислого воздуха.
Миновав длинную кишку коридора, остановилась,
огляделась и подошла к окну. Из него с грехом пополам просматривалась та часть
улицы, которую должна была пересечь пара, и Анна надеялась не пропустить этот
момент.
Но тут ее внимание привлек рисунок. Анна сняла
шляпку и принялась внимательно разглядывать его, напряженно вспоминая, где она
могла видеть это лицо.
Наконец, дошло: среди старых рисунков Олега ей
несколько раз попадался портрет этой девушки. Олег тогда пробурчал что-то
невразумительное… Мол, это его юношеское увлечение, не стоит даже вспоминать…
Значит, он когда-то был в этом доме! И не один, а с
ней!
Это открытие неприятно укололо Анну, и она уже с
новым чувством взглянула на рисунок.
Это было чувство ревности. И зависти.
Олег никогда не рисовал ее! Никогда!
Анна даже забыла о том, что привело ее сюда. Сейчас
важность приобрело другое.
Отложив шляпку, она взяла с подоконника осколок
стекла и поднесла к рисунку, желая соскоблить, но вдруг снова услышала их голоса — на этот раз прямо за дверью.
— Давай зайдем
в этот дом. Надеюсь, хоть там мы сможем спокойно потолковать.
— Хорошо, —
устало согласилась девушка.
Осколок выскользнул из мгновенно вспотевшей ладошки
и разбился о грязный пол.
Анна брызнула вверх по лестнице и притаилась там,
присев на корточки.
Хлопнула дверь.
…………………
— Твою мать! Ни хрена не видно… И вонища, как у
Христа за пазухой… Не наступай мне на ноги, девочка.
Наконец тот, кого тоже звали Николаем, вышел на свет
и осмотрелся, отряхивая кожаный рукав. Покончив с этим, обернулся.
Спросил насмешливо:
— Ну, что вцепилась мне в спину, будто ты моя
девушка? Боишься, как бы тебя за пипку не схватили?
— Зачем ты так, Коля… — девушка отпустила его пояс.
— Ты же знаешь, что я боюсь тебя такого… И темноты…
— Ну ладно, ладно. Пойдем к окну.
Николай был сдержан. Лишь в глазах, словно в окошке
«Однорукого бандита», мелькало. Этакое гаденькое что-то.
Он решал. Или решался.
Подошли к окну.
— Ой, какая прелесть!
Девушка схватила забытую Анной шляпку. Крутанув ее
на пальце и надев, она откинула волосы назад и повернулась к Николаю.
Нет, она мало походила на Анну — бледную
голубоглазую блондинку.
То есть, конечно, это была Анна, но…
Как сказал бы Олег, она была выполнена в ином
цветовом решении.
Черные и блестящие, как эбонит, волосы, золотистая
кожа, зеленые глаза… Губы накрашены ярко и вызывающе… Правда, пальто ее было того
же покроя, что и у Анны, но черное, а не светло-коричневое.
Спутник ее тоже разительно отличался от своего
прототипа. «Этот» Николай был выше, моложе и… красивее, что ли. Не горбился, на
его чистой, гладко выбритой физиономии не было и следа морщин и скорбных
складок. Голову украшала аккуратная прическа… И манера держаться была другой:
резкой и вызывающей.
Все это отметила для себя Анна, осторожно наблюдая
за происходящим из своего укрытия.
Итак, девушка надела шляпку…
— Сними с себя эту мерзость!
Шляпка, отброшенная резким ударом снизу, полетела в
угол, а девушка… девушка отчаянно забилась, пытаясь сорвать со своего горла
прокуренные клешни Николая.
— Т-ты что?! Николай!.. Пусти! — одной рукой она
вцепилась в пальцы, сдавившие ей горло, а другой наносила беспорядочные удары
по его лицу. — Пусти! Ты с ума со… сошел… — уже хрипела она.
Николай вытянул «занятую» руку подальше, чтобы удары
не настигали его, и мрачно наблюдал за девушкой некоторое время. Почувствовав,
что она готова потерять сознание, Николай привлек девушку к себе и поцеловал
скривившиеся от ужаса губы.
Отшвырнув ее на пол, Николай отвернулся и окну и
закурил, разминая правую кисть.
— Весело? — промолвил он наконец, морщась, словно от
боли.
— Свинья… Тварь ничтожная!
— Ну-ну… Не ругайся, ты не в церкви.
Оглянувшись через левое плечо, он усмехнулся и
продолжил, выплевывая дым:
— И поднимись с пола, чего ты там ковыряешься.
Девушка осталась на месте, оцепенев и раскачиваясь.
Он пожал плечами и отвернулся.
Обоих била мелкая дрожь.
Пауза.
— Да, я спала с ним. Каждый день. Доволен? — хрипло
бросила она. — Мне с ним хорошо.
— Ну, это ты загнула — не каждый. Через день — еще
куда ни шло.
— Каждый, каждый! — язвительно протянула она. — Даже
когда я спала с тобой, я всегда спала с ним.
— Да ты что? — притворно ужаснулся Николай, пытаясь
спрятаться за внешней театральностью. — А я-то, дурак, старался!
— Вот именно — дурак, — она, наконец, поднялась и
отряхивала свое пальто. — Ничтожество. Безмозглый деревянный человечек с
коротенькими мыслями.
— Ну ладно, хватит. Давай, вали отсюда, — он затушил
сигарету о свежий огрызок яблока, лежащий на подоконнике. — Вали, вали.
— Ухожу. Не плачь.
Девушка отряхнулась, поправила сумочку и зацокала к
двери. Пройдя несколько шагов, оглянулась:
— Ты убил меня, придурок.
И шагнула в темноту.
— Убьешь тебя, суку, как же… — процедил Николай,
глядя в окно.
Пискнула дверь. Легко колыхнулся воздух, заставив
пыль шевельнуться. Хлюп-хлюп-хлюп — девушка на мгновение мелькнула в окне — и
пропала.
— Всё… Шиздец.
Николай постоял еще минуту, мотнул головой и
выскочил из дома.
В окне он не показался.
Анна медленно спустилась с лестницы.
Взяв двумя пальцами оставленный Николаем окурок, она
зачем-то понюхала его, положила обратно и повернулась к портрету. Задумалась…
Потом протянула руку, но дотронуться не успела —
кусок штукатурки месте с рисунком неожиданно отстал от стены и осыпался, ушибив
Анне пальцы и обнажив кирпичную кладку.
Времени наскучил этот дом.
Анна вздрогнула и попятилась от окна, потирая
ушибленную руку. Потом повернулась и дернула прочь.
Проходя мимо шляпки, она подняла ее, отряхнула, но
тут же зашвырнула обратно в пыльный угол.
Это была уже не
её вещь.
…………………
Я проснулся и записал на обоях: Двойники – Власть
пис. подъезд. Ласточка – Олеся – Вранье для Анны, – и уснул.
…………………
Выскочив на улицу, Анна огляделась по сторонам и
быстро зашагала к ближайшему телефону.
«Надо позвонить Николаю. Он, кажется, лучше меня
понимает во всем этом. Может, он что-нибудь разъяснит…»
Завернув за угол, она вошла в будку и набрала номер.
Гудки…
— Мне собралась звонить?
Вздрогнул который раз за сегодня, Анна повернулась
на голос, прижав трубку к груди.
Николай стоял слева от кабины, прижавшись спиной к
стене и скрестив руки.
— Ты?.. Как ты здесь оказался?
— Как обычно, — он кивнул на «Победу».
— Но ты же…
— Увидел их, развернулся и приехал сюда. Я так и
знал, что ты возьмешься следить за ними, а потом примчишься сюда звонить.
Николай двинулся к машине. Анна повесила трубку и
последовала за ним.
Уселись на заднее сидение.
— Итак, ты проследила за ними?
— Да.
— Ну, и что?
— Ты… то есть, — он… Они ссорились, и он ударил ее.
— Гм… И почему?
— Что?
— Ну, ссорились они!
— А-а… Кажется, они были любовниками, и она изменила
ему. Во всяком случае, я так поняла.
— Ну, что ж… Всё верно.
— Что верно? Уж не хочешь ли ты сказать, что все
понимаешь? Откуда?
— Да ничего я не понимаю. Но тут и нечего понимать.
В буквальном смысле — нечего.
— Что значит — нечего? Что за словеса? Объяснись!
Анна нервничала. Николай, напротив, был терпеливо
спокоен и даже снисходителен. Эти нотки снисходительности, покровительства в
его голосе казались таким же абсурдом, как сознательный мат трехлетнего
ребенка. Или…
В общем, это было неестественно.
— «…яснись!»
— Что тут объяснять… Ты — философ, — выдохнул он. —
Ты не поймешь.
— Это почему?
— Да потому. Понимаешь, в чём дело… Когда человек
прочитывает свои первые пять умных книг, ему кажется, что он знает всё. И он
действительно может объяснить всё, что угодно, прочертить границы и подогнать
рамки любому явлению. Но когда он проглатывает пятидесятую, то в растерянности
сознает, что знает ровным счетом ничего со знаком минус. Границы смысла и
абсурда для него расширяются в миллионы раз. Это пугает и лишает способности к
… точному … анализу.
Нечто подобное, наверное, произошло бы с человеком,
лишенным всего, кроме осязания и не подозревавшим о существовании других
чувств.
Представь: мир укладывается для него в четкие
границы: теплое — холодное, острое — тупое и так далее. И тут вдруг он получает
все остальные чувства одно за другим и узнает, что есть еще и цвета, и запахи…
Мир неименуемо стал бы для него хаосом, загадкой.
Когда человек открывает, что калейдоскоп,
оказывается, можно вращать и что количество узоров практически неисчерпаемо…
В лучшем случае, он затыкается навеки. А в худшем —
подсыпает в тубус лишние цветные стеклышки, добавляет зеркала… Как твой Олег.
Но что-то я разговорился, — смущенно улыбнулся
Николай. — Ты обрывай, пожалуйста, когда меня «понесёт». Я начинаю болтать
глупости.
— Напротив, ты сегодня подозрительно умен. Так,
может быть…
— Ну, хорошо! Хорошо… Постараюсь растолковать тебе,
как я все это понимаю. Но сначала скажи, что ты сама заметила в них необычного,
— кроме, конечно, самого факта их существования.
— Они не были абсолютно похожи на нас. Хотя… Может
быть, как раз это и не должно казаться странным… Странно то, что они были
похожи… И как они вели себя…
— Не трудись. Странного ничего нет.
— Вот как? Ну-ну. Конечно. Ничего странного…
— А что тебя так удивляет? Что ты… ёрничаешь?
— Ничего себе! По-твоему, всё так и должно быть! Я
каждый день должна встречать на улице своих двойников! Так, что ли?
— Успокойся…
— Дай сигарету… — Анна скомкала в ладони лицо.
— Я же не курю! — удивился Николай.
— Ах, да… в самом деле… — Анна вздохнула. — Ну, так
что ты хочешь узнать? — Николай расстегнул пальто и ослабил на горле шарф.
Свитер его оказался старым, в струпьях распущенных петель. Шарф —
желто-красным, как кадмий.
— Откуда они взялись? Как они появились?
— А почему бы им и не появиться? Ты сказала, что они
странно себя вели… Я скажу больше: они вели себя соответственно нашим желаниям.
Главным образом — моим. Но и твои желания там, наверное, замешаны…
— Не понимаю, о чем ты…
— Ты хотела когда-нибудь быть роковой женщиной? Ну,
жгучей брюнеткой с зелеными глазами? Ведь так?
— Откуда ты…
— Не задавай глупых вопросов.
— Да, наверное. Да. Но Олег…
— Любит гладеньких, прозрачных блондиночек. Не
обижайся.
— Всё верно, — помолчав произнесла Анна. Она уже
совладала со своим замешательством и немного расслабилась. — Ну, а как насчет
тебя?
— Так же. Я, как и любой уродливый, бесхребетный,
завистливый слюнтяй, желаю быть… Одним словом, желаю быть другим. Ты сама все
видела.
— Хорошо, с этим понятно. Но всё-таки: откуда они
появились? — настаивала Анна.
— Этого я не знаю, — сдался Николай. — Тут может
быть куча объяснений. Но мне почему-то кажется, что ничего сверхъестественного
здесь нет. Возможно, это вполне заурядное событие. Я даже допускаю, что всё это
— невероятное совпадение. Ну, похожи они на нас! Ни и что? Набор человеческих черт
ограничен. Вокруг кучи похожих друг на друга людей. Просто наши нервы слишком
натянуты, вот мы и запаниковали. А, может быть, у каждого есть свой двойник —
слишком много у людей нереализованных желаний. А природе наплевать на нашу
психику, ей важна гармония. Вот она и распорядилась. Захотел я стать высоким
блондином или космонавтом — раз! Для меня, конечно, ничего не изменилось, зато
на земле одним высоким блондином стало больше. Но это, конечно, грубые
рассуждения. Да, кстати — вот объяснение тому, что наши были так сильно похожи на нас: мы не хотим меняться полностью.
Окажись на нашем месте другие — и «двойники» могли быть совсем не похожи на
«хозяев».
— Дурдом… — прошептала Анна.
— Что? — не понял Николай.
— Я говорю: это всё какая-то чепуха. Двойники,
желания… Чепуха. Лема начитался?
— Конечно, чепуха! — с готовностью согласился
Николай. — В любом случае — это нас не касается. Пускай себе живут. Нам-то что?
Это просто забавное приключение, ничего больше. Брось думать об этом.
— Я и не собираюсь об этом думать. Я даже не знаю,
как об этом думать, — она замолчала на минуту и вдруг улыбнулась. Заметив
удивленный взгляд Николая, объяснила:
— Представляешь, какая это шикарная тема для
диплома! Факультет умер бы от зависти!
— Да… — улыбнулся и он. — Могу себе представить…
Анна хлопнула себе по коленям и взялась за ручку:
— Пойду.
— Да-да… Тебя подбросить?
Анна отрицательно мотнула головой. Николай пожал
плечами и выбрался из машины вслед за ней 5.
Анна вопросительно посмотрела на него. И вдруг…
У нее вспыхнуло в голове. Отчетливое воспоминание.
— А ведь это ты убил меня во сне, Николай! Я
вспомнила сейчас…
— Ты позвони мне, когда доберешься, — Николай,
казалось, не обратил внимания на ее реплику.
— Зачем?
— Не знаю… И правда, незачем. Но всё-таки…
— Я всё равно не буду разговаривать с Олегом.
— Почему? — немного беспомощно спросил Николай.
— Пусть все идет, как идет, — колыхнулась Анна,
глядя на его обмотанный шарфом гусиный кадык.
— Ну что ж…
Вдруг Николай, повинуясь какому-то нелепому прыжку
душонки, нагнулся и облепил своим влажным ртом маковые губки Анны. Та замерла
на секунду, потом подавилась, оттолкнула его и безумно вытаращилась, утираясь.
Николай стоял, закрыв глаза.
Анна развернулась и зашагала прочь, всё ускоряя шаг,
пока не перешла на бег, мелкий и по-женски неловкий.
Николай остался неподвижен.
…………………
Я задолбался «писать» эту полусонную муть, выпил
водки и, наконец, уснул глубоко.
…………………
…мне снился сон. Один из тех снов, потных и
судорожных, которые заставляют радоваться после пробуждения самому паршивому
серозному и свинцовому дню.
Снилось, что я танцую в своем кабинете танго 6.
Партнерша — сухая, неумело размалеванная старуха в
коротком красном платье, — постоянно сбивается, глупо улыбаясь при этом, и
наступает мне на ноги. Из ног моих торчат рукоятки двух ножей, белые брюки
залиты кровью. Я прихрамываю.
По
полу рассыпана колода карт.
— Какой прекрасный костюм у вас, молодой человек! —
дребезжит старуха. — Да-да, какой прекрасный, замечательный белый костюм! А
между прочим — я мертва! — игриво шепчет она в мое ухо.
— Я знаю, — мне невыразимо противно, и я кривлюсь от
отвращения.
А на диване сидит мой двойник и с улыбкой наблюдает,
куря трубку и поглаживая колено. Он абсолютно гол.
Танцуя, пара постепенно приближается к открытому
окну. Когда оно оказывается совсем рядом, я вдруг подхватываю тщедушное тело
старухи, вышвыривает его вон и с ужасом наблюдаю ее медленное падение.
Старуха бесшумно опускается за землю, взметнув в
воздух огромное количество желтых листьев, которые плавно устремляются в небо.
Оттуда, в свою очередь, начинает идти крупный ленивый снег.
Я хохочу, заглушая бьющегося в рыданиях двойника. С
каждым судорожным вдохам десятки снежинок устремляются мне в горло, вырываясь
обратно с новыми взрывами сумасшедшего хохота.
Стук в дверь.
Я резко обрываю смех и оглядываюсь. Двойник исчез. А
дверь… Дверь совершенно изменилась. Из белой она превратилась в грязно-серую,
старую и ободранную. Откуда-то взялся на ней номер… И что самое странное, он
совпадает с номером квартиры Башкана.
Я осторожно подхожу к двери и берусь за ручку.
…………………
Открыв глаза, я еще несколько секунд испытывал
полное ощущение дверной ручки в ладони. Потерев ладонь об одеяло, я перегнулся
через край кровати, нашарил пепельницу и сплюнул туда скопившуюся за несколько
часов вязкую мерзость.
Дурацкий сон! Что бы он значил? Нет, с Анькой и
Башканом понятно, примерно так бы я и написал (хоть и вычурно). Но старуха?
Постояв под душем, я оделся во все утреннее и
подошел к зеркалу. На меня уставился холеный тридцатилетний ублюдок. Печать
легкого утомления (на самом деле — мучительного безделья) и небритость только
придавали шарма моей морде, интеллектуальной, как пенсне. Гм… «как пенсне…»
надо запомнить.
Я поднял руку, чтобы откинуть со лба влажную прядь и
рукав откатился, обнажив пересекающие вены шрамы. Да… Дурацкую шутку я отколол
в юности. Чуть не сдох тогда от инфекции…
Выйдя из квартиры, я прислонился ухом к двери Анны.
Постучал — тишина. Ну-ну…
…………………
Заведя мотор, я подумал минуту, глянул на часы и
решил…
…заехать на завод. Коленька подождет. А мне надо
развеяться.
На проходной меня знали, поэтому не возникло никаких
проблем: кивок, пустячок и дело сделано. Спотыкаясь о трубы, кучи мусора и
прочую дребедень, я пробрался к литейному цеху.
Повесив в раздевалке плащ, я надел поверх пиджака
спецовку, помочил и нахлобучил шапку с защитными очками, взял рукавицы и
двинулся к печам. Здесь как раз готовились разливать металл. Успел…
— А! Чего, целку ломать пришел? Опять у нас сухарь
отбивать? — шутил Хромой, здороваясь со мной.
— Угу…
— С бабой, что ли, поругался?
— Да нет, так просто.
— Ну-ну… Боб, дай ему лом. И поучись, кстати…
Я взял ломик и начал осторожно разделывать
отверстие.
Было очень жарко, к тому же я почти ничего не жрал,
и у меня кружилась голова, но я стиснул зубы и продолжал. Наконец, глаз у печи
покраснел.
— Путём! — закричал я и отбросил лом.
Вшестером мы подняли пробойник и начали долбить
стенку. Несколько минут сухого мата — и в глотку разливочного ковша ударила
струя стали. Мы поспешно отскочили.
— Уф… — выдохнул Хромой, утираясь. — А ты бы
возвращался на завод, Олег! Чего тебе книги писать? А у нас весело!
Ребята засмеялись.
— Да нет, я уж как-нибудь попишу.
Я постоял еще минуту, простился и ушел…
…………………
…Нет, я не поехал на завод. Я никогда не работал на заводе.
Я не знаю, как варят сталь. Я поехал к Башкану.
…………………
Я подъехал к дому Башкана за десять минут до срока
и, припарковавшись, остался сидеть в машине. Закурил, расслабился…
«Интересно, которое окно — его? Ведь наверняка
сейчас пялится, отодвинув занавесочку… Я или не я подъехал? Пялится, жмется,
занавесочку потной ручонкой мнет… Ждет, бедняга… Да я это, я...»
Я раздавил окурок, выбрался из машины и зашагал к
подъезду, перепрыгнув по пути ручей.
В окне шестого этажа мелькнула тень. Я не ошибся: Башкан
действительно наблюдал за мной. Вот только занавесок на окнах у него не было.
…………………
Пройдя пять этажей, на шестом, наконец, я увидел
нужную мне дверь, подошел и уже занес было руку, чтобы постучать, но передумал
и опустил ее. Просто сказал:
— Открывай!
Дверь открылась, и я шагнул в полутемную прихожую.
Удивительно, кстати, почему все прихожие так одинаково полутемны и мрачноваты?
Ан, нет. У женщин — нет. У них прихожие полутемны по-особому — на какой-то
грустно-интимный лад. В женской прихожей трудно ударить ножом или получить его
в собственное брюхо. Там полумрак используется в… известных целях. Женский
полумрак ни на что другое не пригоден.
Какой именно оттенок у здешнего полумрака, я не
разобрал. Вспыхнул свет, брызнули многочисленные зеркала… Башкан сжал мою руку
сухими лапками и тихо промолвил, заглядывая мне в глаза:
— Здравствуй, Олег…
…………………
То я, то Олег. То Олег, то я…
…………………
— …Спасибо, что пришел. Спасибо.
— На здоровье, — я мягко высвободил руку. Снимая
плащ, поинтересовался:
— Как жизнь? И зачем у тебя здесь так много зеркал? 7
— Ко мне редко кто заходит…
— Не понял…
— Понимаешь, когда много зеркал, кажется, что в
прихожей не один посетитель, а целая толпа.
— Остроумно. Куда мне пройти?
— Вот сюда, в комнату. Я пока поднос соберу.
Башкан заметно волновался.
— Лады.
Но не успел я сделать и пары шагов, как из-под
вешалки метнулся большой черно-белый кот и вцепился мне в ногу.
— Ах, ты, с-сука… — зашипел я, отшвыривая кота.
Из кухни высунулась кудлатая репа Башкана.
— Гломус! Ну-ка, на место!
Кот прыгнул на тумбочку и сощурился.
— Что это за имя такое — Гломус? — пробурчал я,
потирая ногу. Сквозь белые носки проступили капельки крови.
— Гломус? — переспросил Башкан, возясь на кухне. —
«Гломус» по латыни значит «клубок».
— Ты знаешь латынь? — удивился я.
— Да нет… Вычитал где-то.
Башкан появился с подносом в руках. На подносе
стояли чайник, два стакана и вазочка с дрянненькими конфетами. Я уступил
дорогу.
В комнате Башкан поставил поднос на столик и указал мне
кресло с засаленными плечами:
— Присаживайся, пожалуйста.
Сам он уселся напротив в такую же темно-зеленую
рухлядь и уставился на меня. Я снисходительно прищурился на него. Наконец,
Башкан сказал, по-собачьи накренив голову:
— А ты хорошо выглядишь, Олег.
— Спасибо, ты тоже.
Башкан был все в том же тошнотворном свитере и
мышиных штанах.
— Я тоже… — в глазах его чиркнуло.
Они разглядывали друг друга еще несколько секунд.
Башкан спохватился:
— Да, чай… Или, может, кофе?
— Угу. Итальянский каппуччино.
Я был уверен, что для Башкана это будет пустым
звуком и вызовет замешательство. Однако тот спокойно поднялся и сказал:
— Сейчас. Ты пока можешь порыться в книгах или
просто осмотрись. Чтобы всё было по правилам.
— Что значит «по правилам»? — крикнул ему вслед я.
Не дождавшись ответа, принялся действовать «по правилам».
В квартире Башкана была только одна комната. Стены
слева и напротив двери представляли собой один сплошной стеллаж, уставленный
книгами. В углу, образованном этой стенкой-стеллажом, стоял письменный стол с
дешевой лампой. Полировка на нем пошла старческими трещинами. Слева от окна —
платяной ширпотребовский шкаф с залапанными дверцами. Ни ковров, ни штор… На
зеленых кабинетных обоях — светлые квадраты, оставшиеся на месте снятых картин.
Стул у окна. На пыльном подоконнике — грубо сработанная игрушка: лодка с одной
мачтой и пыльным парусом из носового платка. Днище лодки было грязное.
В
общем — не густо, мягко говоря.
«Интересно, где он спит? Даже дивана нет… — подумал я
и скрипнул половицей, подходя к стеллажу. — Ба, какие книги! Да-а…»
Тут было все подряд: собрания классиков — и наших, и
забугорных, — дореволюционные издания (от дешевеньких приложений до дорогих
коллекционных), учебники языков, словари…
Порождения всех сколько-нибудь интересных течений
литературы топорщились здесь своими корешками.
Однако…
— Любуешься? — Башкан подошел к Олегу и протянул ему
чашку. — Твой кофе…
— Удивляюсь, — я отхлебнул. — Умм! Настоящий
каппуччино!
— А как же… Конечно, настоящий. И чему же ты
удивляешься?
— Ну… Твоей эрудиции удивляться преждевременно,
посему удивляюсь пока только обилию книг. Ты все прочел?
— Ты знаешь… — протянул Башкан и провел в
задумчивости по корешку особенно толстой книги.
— Что я знаю?
— Что? А… Понимаешь, у меня к книгам странное
отношение. Вот захожу в магазин, вижу хорошую книгу — и не могу устоять,
покупаю. Последние деньги трачу. А прочитать сил не хватает, желания… Не могу.
Но кое-что, конечно, прочел. Тебя вот всего перечел. Вон — тобою полка занята.
Башкан пассивно нервничал.
— Так уж и вся полка? — улыбнулся я.
— Ну, не вся… Да что это мы стоим? Садись!
Уселись. Я закинул ногу на ногу, задев при этом
Башкана по коленке, и отхлебнул кофе. Пил я большими глотками и с видимым
наслаждением. Исчезла даже присутствовавшая вначале легкая брезгливость (не в моем
вкусе обстановочка, не в моем).
— Не вся… — повторил Башкан. — Но там и чужие, — с
твоими иллюстрациями. Кстати, ты бросил рисовать?
— Ну, бросил… Тебе-то что?
— Да нет, ничего… — заерзал Башкан. — Просто… интересно.
Почему?
Я поставил чашку и закурил.
— Ну, если тебе так уж интересно… Решил, что писать
свои глупости легче, чем иллюстрировать чужие. Так оно и есть.
Я поискал глазами пепельницу. Ее не было. Пожав
плечами, я стряхнул пепел на пол. Башкан кивнул — можно.
Всё это время он пялился на меня, иногда вытирая запотевшие
ладони о штаны.
Готовился? Возможно.
— Почему — глупости? Ты хороший писатель!
— Ну-ну… Ты мне льстишь. И вообще… Глупость…
Глупости не существует. Глупость — это умная мысль, сказанная не к месту.
— Интересная мысль.
— Ты — тонкий ценитель. И, может быть, перейдем,
наконец, к делу? Зачем я тебе понадобился?
— А может, сначала просто посидим, поговорим?
— После поговорим. Выкладывай.
— Ну, хорошо, — подумав секунду, вздохнул Башкан и
посмотрел на меня мгновенно выцветшими глазами. — Выкладываю: я пригласил тебя
сюда, чтобы убить.
…………………
— Убить? Меня?! Ты? — я расхохотался. Окурок пулей
вылетел у него изо рта и попал Башкану в грудь. Посыпались искры. — Ты… Меня…
Ой, не могу! — Олег хохотал, не в силах остановиться.
Башкан между тем поднялся и снял с полки большую
книгу (ту самую, что раньше привлекла его внимание). Усевшись, положил ее на
колени и раскрыл. Оказалось, что это шкатулка.
Я наконец успокоился и принялся следить за его
манипуляциями, всё еще всхлипывая и утирая слезы.
Вынув сверток, Башкан отложил шкатулку и аккуратно
развернул холст у себя на коленях. В нем оказались пистолет и два магазина к
нему.
— О! Можно посмотреть?
— Что? Пистолет? — нахмурился Башкан.
— Да нет! Дались мне твои железки… Холст. Дай
пощупать.
Башкан осторожно вытянул его из-под оружия и
протянул мне.
— Гм… Хороший… Меленький, частенький… Жаль, что я не
живописец. Выпросил бы, — проговорил я, возвращая отрез Башкану, который вновь
расстелил его на коленях и положил сверху оружие. — Ну и что ты разложил передо
мной эту пукалку? Дуэль, что ли, предлагаешь? Повод?
— Дуэль? Дуэль… — Башкан задумался, всерьез
взвешивая это предложение. — Нет, луэль не подходит.
— А зачем тогда? Похвастаться решил? Вижу —
новенький. В смазке. Дорогой?
— А?
— Сколько это барахло стоит?
— А-а… Семьсот долларов.
— Гм… Забавно, — я улыбнулся.
— Что?
— Да нет, ничего… Просто я подумал: как по разному
люди могут распорядиться одной и той же суммой. Недавно моя женщина взяла у
меня именно семьсот долларов, и знаешь, зачем? Чтобы отправить свою старуху в
какой-то долбанный круиз! Вот как большие дяди и тети распоряжаются деньгами.
Учись, Коленька.
— Хорошо, учту, — Башкан с интересом посмотрел на меня.
— А ты что, и вправду совсем не боишься?
— Да пока вроде нечего. Я же не долдон, и вижу, что пистолет
не заряжен — обойма не вставлена. И вообще — из-за чего весь этот балаган? Ведь
я пришел, чтобы в чем-то помочь тебе. За этим ты меня звал, кажется?
— За этим… И ты поможешь мне.
— Чем же?
— Ты станешь моей первой жертвой.
— Ай, как почетно! Зюзя! Утри сопли!
Я закурил и взял из вазочки карамельку.
— Довольно, Олег. Это не шутка. Выслушай меня…
— Я слушаю, слушаю… — я попытался развернуть
конфету, но прилипший фантик не отрывался. Тогда я сунул конфету в рот вместе с
бумажкой и разгрыз ее.
— …Выслушай меня… Жизнь моя не удалась… (я кивнул,
валяя конфету во рту) …я слаб, одинок. У меня никого нет, кроме книжек и
Гломуса. Мне долго казалось, что жизнь моя не имеет смысла. Я пытался покончить
с собой, ты знаешь… Сам спас меня тогда… И потом не раз… У меня никогда не было
ни жены, ни детей…
— Подумаешь… — я выплюнул разжеванный фантик на пол.
— В общем — я сломался. Долго болел…
— Ты слаб. А слабость не остается безнаказанной. Она
агрессивна.
— Да, не остается… И если бы…
— И лучше б ты не выздоравливал. Не следует лечить
больного, если ему некуда вернуться.
— …если бы не твои книги, я бы не выжил. И за это —
спасибо тебе. Я ждал каждую твою книжку, как праздник, радовался за тебя…
Возможно, ты даже гений, Олег.
— Брось. В мире, где слово «гений» давно стало
шутливым, не может родиться ни одного гения.
— Подожди… Да… Я радовался, собирал о тебе всё, что
можно… ты для меня — всё. И вот теперь…
— Теперь ты хочешь меня шлепнуть.
— Ты будешь моей первой жертвой.
— Первой? Ты что, и дальше собрался практиковать?
— Ты подобрал очень точное слово, Олег. Именно —
практиковать. Оказывается, на это очень большой спрос!
— Ты хочешь стать наемным убийцей? — спросил я,
сдерживая хохот. — Вот это да!
— Не совсем наемным… то есть, да. Наемным убийцей.
Только… Понимаешь, очень много людей хотят уйти из жизни, но их многое
удерживает. Кого — страх, кого — вера… И я буду помогать им принять смерть. За
деньги.
— Может, еще и за идею?
— В какой-то степени… да.
— Все это чудесно, хотя и не очень оригинально,
только я-то здесь причем?
У меня все хорошо, и в твоих услугах я не нуждаюсь.
В крайнем случае — сам как-нибудь… Опыт есть, ни страха, ни веры не наблюдается...
Я-то на кой ляд тебе понадобился?
— Ты поможешь мне нажать на курок.
— У тебя что, пальчики не гнутся?
— Дело не в этом… Для первого раза мне не
обязательно убить. Главное — сам факт того, я нажал на курок. Смотри, что я
придумал…
Башкан взял обе обоймы и показал их мне:
— Смотри — они обе пусты. Я вставляю в одну из них
патрон — всего одни патрон… — он вынул патрон из кармана и вставил его в
магазин. — Видишь? Теперь делаем вот что…
Мой взгляд становился все напряженней. Я нервно
затянулся и выпустил дым вниз.
— …от что… — Башкан положил магазины в шкатулку и
потряс их там. (Раздался резкий шорох. Я поморщился). — Вот так. Теперь я
вытаскиваю одну из них, не глядя, и засовываю в пистолет. Видишь? — он щелкнул
обоймой. — Есть ли там патрон или нет — мы не знаем. Я передергиваю затвор — и
отправляю патрон, если, конечно, он там есть, в ствол. Обойму я вынимаю… —
Башкан бросил обойму обратно в шкатулку. — Вот и всё. Есть ли патрон в стволе
или нет — мы не знаем. Может — да, может — нет… Это не главное. Главное — смогу
ли я нажать на курок.
— С предохранителя сними, недотепа… — посоветовал я
мрачно.
— Ах, да… спасибо… — Башкан щелкнул предохранителем
и наставил пистолет на меня. — Вот и всё.
— Вот и всё… Ах ты, засранец! Под Воланда «косишь»,
да? Коты, пистолеты… Ничтожество! Да я тебе сейчас эту пукалку в анус заверну,
фуфло несчастное!
— Тихо, Олег. Да! Я фуфло. Я ничтожество! И именно
по этому, поэтому… слышишь? Поэтому ты
мне ничего не сделаешь. Я для тебя — пустое место, ноль. Ты просто не можешь
себе представить, что я способен на убийство! Ты не веришь, что я нажму на
курок. Потому, что ты — сильный, а я — нет. Я и сам в это не очень верю…
Мне эта мысль явно понравилась, и я успокоился.
— Да, ты прав, — помолчав, сказал я. — Я бы мог
развернуть тебя к Солнцу, как Буцефала 8,
но не стану этого делать. Посмотрим, как ты просрешься. Но все-таки — почему я?
Никого другого, что ли, не мог найти? Почему я?
— Я не все тебе сказал… Тут есть еще один момент.
Видишь ли, для первого убийства мне нужен хоть какой-то повод. Обида, унижение…
— Тебе не хватает, что ли, всего этого?
— Дай договорить. Конечно, хватает. Но это не
задевает меня. То, что меня унижают посторонние люди, всегда мало волновало
меня. В моей жизни была только одна крупная обида. И нанес ее именно ты.
— Я?! Когда?
— А помнишь, — в детстве… (я снова поморщился.) …Нам
лет по одиннадцать было… Я стоял и смотрел на улицу, высунувшись из окна. А ты…
Ты плюнул мне на голову сверху. И засмеялся. Плюнул и засмеялся. Ты, — мой
единственный друг.
— Да-а-а… — протянул я, после паузы. — Конгениально.
Здесь, оказывается, суд.
…………………
— Но ты не оригинален, Чуня, — я погладил трущегося
о его ногу Гломуса и посалил на колени. Кот не сопротивлялся и свернулся
клубком, оправдывая свою кличку. — Что-то подобное я уже где-то читал.
Стивенсон и этот… Акунин что-то тоже про декадентство. Клуб самоубийц — вечная
тема. Стыдно даже.
— Плевать. Ты читал, а я живу.
— И я живу. Только… — я глянул на часы. — Сколько
мне еще осталось?
— Не смотри так часто на часы. Вспомни, что ты сам
об этом писал… «Если слишком часто смотреть на часы…»
— «…Они сами начинают смотреть на вас», — закончил я.
— Да, ты действительно меня штудировал.
Я откинул голову на спинку кресла и пустил дым
вверх, давя окурок о половицу. Помолчал, прикрыв глаза…
— Ты мне вот что скажи…
— Да? — Башкан опустил руку с пистолетом на колено.
— Какого хрена ты находишь в моих книгах? Я ведь
довольно-таки злой ребенок! Что тебе в них нравится?
— Они мне не нравятся. Я без них не могу жить. Я
испытываю к ним… какое-то болезненное влечение. Они делают меня. Я завишу от
них, как зависел от тебя всю жизнь. Они — это ты. Твое слово для меня — закон.
— Ай-яй, как скверно… И как интересно! — вдруг
оживился я. Помолчав, спросил:
— Так значит, ты абсолютно веришь мне? Я для тебя —
абсолютный авторитет?
— Да. И это всегда мучило меня. Это вредно. Так
нельзя.
— Дурак! — с чувством бросил я. — Господи, какой же
ты дурак, и как я завидую тебе…
— Ты? Мне?! Почему?
— У тебя такая возможность… Впрочем, я лучше покажу
тебе. Ма-а-аленький фокус. Только собери все свое рабство. Уж постарайся,
любимый… Итак… Дважды два — четыре, верно?
— Да.
— Ты мне веришь?
— Верю…
— Гм… Масло масляное, так?
— Да…
— Хорошо. Человек может летать. Верно?
— Д-да…
— Ты мне веришь?
— Верю…
— Ну, давай. Лети, — просто сказал я.
Башкан оторвался от кресла и повис в воздухе, уронив
пистолет.
…………………
Светило летнее
утреннее солнце. Мне лет шесть. Учился летать, прыгая с дивана и нелепо
размахивая руками. У меня ничего не получалось, я падал то на колени, то на
бок, но упорно продолжал свои попытки...
Наконец упал
особенно неудачно и разбил нос. Застонав, зажал нос руками, а капельки крови
сочились между пальцами и падали на пол.
Тут раздался
щелчок замка, открылась входная дверь. Я выбежал в прихожую и зарылся лицом в
мамину белую блузку. Мама поставила сумки и запрокинула его голову назад. На
блузке остались алые пятна.
— Ты чего ревешь? Как это тебя угораздило? Ты зажми, зажми нос, чтобы кровь не шла…
— Я летал... —
гнусаво прохныкал я.
— Вижу, как ты
летал! Мордой об пол! Дуралей! Разве не знаешь, что люди не умеют летать?
— Почему?
— Ну, не знаю.
Не научились.
— Но я же
учился...
— Ты лучше
падать научись — больше пригодится. Летать все равно не сможешь.
Она погладила меня
по голове.
— Ну, идем
успокоимся, умоемся и будем есть арбуз. Красный — распрекрасный, вкусный —
превкусный...
…………………
…нив пистолет. Глаза его стали безумными, из
полуоткрытого рта потекла слюна и капнула на рукоятку оружия. Я наблюдал за ним
с какой-то странной смесью презрения и мучительной зависти. Наконец,
проговорил:
— Ну, ладно, хватит. Довольно. Садись.
Башкан плавно опустился на место, бледный, как
смерть. Повисло молчание. Я смотрел в пол, покусывая губы.
— Но… как? Как?! Почему? — ошарашено выдохнул
Башкан.
— Что? А-а.. Это… Всего лишь мое присутствие, твоя
вера в меня, в мое слово и мой приказ тебе, — рабу. Пустяки.
— А… ты сам… можешь?
Я принужденно засмеялся:
— Нет. В тот-то и дело. Для меня ни существует ни
одного мало-мальски сильного авторитета, даже себя самого. Нет легкости,
пустоты душевной, которая и есть ее высшая чистота. Я — Хозяин.
— А бог?
— Ха-ха! Посмотрю я, как ты поднимешь свою задницу
на одной только вере в бога! Бог — это хорошая штука. Но мы-то живем среди
людей! Что это за хозяин, который дает о себе забыть? Ждет где-то там… — он
ткнул пальцем в потолок 9.
Потолок был весь в пыли и кровавых плевках. (Любят комары Колю, любят…) — В
этом победа и беда религии — нет прямого контакта с богом, а посему — полной
веры. Мы не слышим его голоса, не видим его глаз 10… Он, видите ли, везде! С точки зрения микроба,
сидящего на мне, я тоже везде. Только он видит у меня в… Все мы рабы. И счастлив
тот раб, который нашел своего хозяина, но несчастен тот хозяин, который видел,
как летает его раб. Да-а… — я прикрыл глаза. — «Почему люди не летают…» А
потому, Катя, что им приятна собственная тяжесть, основательность… — бормотал я
все тише. Силы покинули меня. На ум пришли слова Христа: «Прикоснулся ко мне
некто, ибо я чувствовал силу, исшедшую из меня»… Я захотел усмехнуться, но сил
не хватало даже на улыбку. Откуда-то издалека донеслись слова Башкана:
«Красиво! Как красиво!» «Дурак!» — подумал я, проваливаясь: «Дурак! Красиво… о…
а это кто? Анна? Это ты, Анна? Нет… это … это… Как давно это было… Красиво… А
помнишь, милая? Ты спросила меня… Да… спросила… почему… почему мы так боимся…
было темно, горела свеча, мы только что любили друг друга… ты спросила»…
……………………
— Почему мы так боимся красоты?
— Потому, что она близка к совершенству.
— А почему мы боимся уродства?
— Потому, что оно близко к завершенности.
— Почему мы принимаем и даже любим среднее?
— Смелые люди с улыбкой давят прыщи, смотрясь в
зеркало. Брызжет гной, сочится кровь…
— Почему же мы не принимаем и даже ненавидим
среднее?
— Трусы и
безумцы боятся зеркал, ибо они не отражают, а показывают их.
— Так значит, надо любить серость?
— Кто говорит, что среднее — это серое, отрицает
существование иных цветов, кроме черного и белого.
— Это правда.
— Нет. Белое заключает в себе всю гамму, черное
поглощает. Вот гармония.
— Тогда в мире останется только черное!
— Возможно. Но заключающее в себе все.
— Это ужасно!
— Сколько нот в гамме?
— Восемь…
— Восемь белых. Черные же — полутона между ними. И
без них нет музыки. Нужно только уметь играть, избегая диссонансов.
— Для этого надо учиться!
— Для этого требуется только боязнь резкости и
фальши. И еще — смотреть на одиноких детей и повторять все, что они делают.
Кстати, любимая… Не задавай так много вопросов — это право принадлежит только
детям. Человек теряет право на вопрос, когда сам дает первый ответ. Просто люби
меня, и пусть ржавеет наше золото.
— Я люблю тебя.
— Я люблю тебя, милая.
— Я люблю тебя…
— Я…
…………………
— А? Что? — я очнулся и сощурился, не понимая, где
нахожусь.
— Может, приляжешь?
— М-м… нет, — помотал я головой и уселся поудобней.
— Черт!… Гломус! У меня все ноги затекли! Слезай! — я сбросил кота на пол, но
тот вернулся и преданно ткнулся лбом в мою грудь. Я развел руками и погладил
его. Затем вынул сигарету и закурил. — Прилечь, говоришь? Нет, спасибо. Да у
тебя и негде…
— Ну, почему же! У меня раскладушка. Вон, за шкафом.
— Ты что, спишь на раскладушке? Идиотизм. Ты что,
художник?
— Зато ни одна женщина не останется, если ей негде
разбрыкнуть свои ноги.
— Остроумно и по-гиперборейски. Хвалю, — я похлопал
Башкана по коленке.
— Смешно?
— Очень. Подними, кстати, пистолет. «Чтобы все было
по правилам.» И давай… Быстрее. Мне нехорошо.
— Принести тебе что-нибудь? — Башкан поднял
пистолет.
— Нет. Я просто устал. Смотри — уже глубокая ночь, а
ты меня мурыжишь до сих пор, скотина… Хочу домой. Отнеси меня в мою комнату… — я
опять «поплыл». Мне вдруг в самом деле захотелось в свой, еще недавно
ненавистный, кабинет. Я ясно представил, как отворяет дверь и… вот он. Слева, в
углу, — первый стол, дешевый, старый, с расшатанными ножками. Перед ним, в
самом углу — сухое дерево, с ветки которого свисает на проводе электрическая
лампочка в жестяном плафоне. Как приятно печет она затылок, когда работаешь по ночам… Старый кожаный
диван, — гостеприимный добряк, хотя и враждебный временами… А над ним —
бабочки, бабочки, бабочки… Распятые за стеклом и все-таки — дерзко прекрасные.
И альт, висящий на гвоздике среди них. Ржавый раструб смят и выворочен.
«Странно», — думал я: «Почему люди не любят старых
вещей? Ведь они несут на себе отпечаток времени… Умный народ японцы, умный и
красивый»… и Набоков прав — бабочки лучше всех…
Вот
второй стол, слева от окна… Дорогой, антикварный… С сукном и тяжелым прибором…
Над ним — фальшивое окно с треснувшим стеклом и черной рамой… Чтобы повесить
его, пришлось сравнять угол комнаты кирпичной кладкой. «Как давно я не видел
ничего в этом окне… Но теперь все будет иначе! Я чувствую — все будет иначе!
Только бы попасть туда — за стол… Но кто сидит за ним? Анна? Что ты здесь
делаешь? Читаешь? У тебя слезы… Почему ты плачешь? И почему так светло… Боже,
как светло… Мама…»
Закрутило.
…………………
Вечерело.
Маленький я стоял у окна и пил из стакана молоко, заедая его булкой. Вдруг
что-то во дворе привлекло мое внимание.
Яркая,
немигающая точка в траве.
— Звезда!
Звезда упала! — еле слышно и восторженно прошептал я.
Торопливо
поставив стакан на подоконник и сжимая в руке недоеденную булку, я ринулся за
дверь и, прыгая через три ступеньки, выскочил на улицу.
С радостным
замиранием сердца подошел к тому месту,
куда упала звезда...
Никакой
звезды. Просто бутылочный осколок.
Велико было мое
разочарование. И…
…………………
Когда я снова открыл глаза, близилось утро.
Башкан
дремал, не выпуская из рук оружия. Я смотрел на него минуту, потом грубо пнул
его по коленке.
— Эй, ты, убийца! Разуй глаза!
Башкан проснулся и устало посмотрел на меня. Губы
его дрогнули.
— Ты собираешься меня убивать? Или мне можно идти? —
насмешливо спросил я, поглаживая кота. Гломус подставил ему шею, «прося»
почесать. Я исполнил его желание.
— Не, Олег. Тебе нельзя идти. Я…
Но я не слушал его. Я разговаривал с котом:
— Ах ты, Гломус-Гломус! Какие у тебя умные глаза!
У-у-у… Не то, что у твоего засранца-хозяина. У него глаза — два плевка. Знаешь,
когда боженьке в рот попадет нечто скверное — он сплевывает. А то и дьявол
постарается, да? Да-а… Как там я написал? «Прежде чем жить, разберись, что у
тебя в душе — искра бога или плевочек дьявола.» Да-а… Так я написал. Ну, тебя,
Гломус, это не касается. Ты умен. Говорят, вы, кошки, не поддаетесь
дрессировке. Это — уже признак ума. А ваши глаза? Вы смотрите сквозь человека и
видите бога. Или, может, бог смотрит на нас глазами кошки? Как ты думаешь?
Черт… Что-то это все мне напоминает… Ах, да… кумир детства — Овод. Этель Лилиан
Войнович11, —я процитировал,
намеренно заикаясь: «Н-нет, к-котик, мы не им-меем п-права умирать только
потому, что это к-кажется нам наилучшим в-выходом». Эх, молодость, молодость…
Так что ты там мямлишь, Зюзя? — обратился я к Башкану.
— Я говорю: ты не можешь идти. Надо ставить точку.
— Ай, сколько пафоса! И откуда это у тебя берется?
Ну — давай. Ставь. Если тебе интересно — я боюсь. Честно.
Башкан медленно и несмело поднял левую руку с
пистолетом и направил ствол мне в лицо. Рука мелко подрагивала.
Я побледнел и судорожно сжал горло кота. Тот
забился, пытаясь вырваться, но я, сам того не замечая, держал его мертвой
хваткой, хотя Гломус царапал в кровь.
Я не был напуган, — нет. Я был дьявольски напряжен.
Прошли долгие десять секунд. Выстрела не было. И
тут, неизвестно зачем, я… перекрестил Башкана. Взглядом. Лоб — живот — правое плечо
— левое …
Башкан нажал на курок.
…………………
Раздался тупой щелчок и отражатель выбросил патрон.
Башкан поймал его правой рукой, поднес к глазам и сказал очень спокойно:
— Осечка.
…………………
Из левой ноздри Олега капала кровь.
Когда щелкнул боёк, словно раскаленная игла
воткнулась в его левый глаз, и он заплыл — полопались сосуды. Заломило голову.
Он захотел поднять руку, чтобы утереть нос, но никак не мог разжать
сомкнувшиеся на горле кота пальцы. Пришлось помогать другой рукой.
Когда Олег, наконец, поднялся, труп Гломуса упал ему
под ноги.
Пошатываясь и роняя кровавые капли, Олег поплелся в
прихожую. Башкан отложил пистолет и последовал за ним.
…………………
Я стоял, опершись о косяк, и смотрел на свои
многочисленные отражения.
Тут произошла невиданная вещь: отражения вдруг
дружно улыбнулись и, повернувшись, начали медленно удаляться вглубь зеркал,
попутно сбрасывая с себя одежду, пока не остались вовсе голыми.
Я обернулся к Башкану. Тот пожал плечами и
улыбнулся:
— Спасибо тебе. Ты очень помог мне. Спасибо, — он
протянул руку.
Я глянул на нее и мрачно сказал:
— Оставь. Рука, спустившая курок, недостойна
пожатия.
— Но я спустил курок левой рукой! — снова улыбнулся
Башкан.
Я прошел мимо пустых зеркал и открыл дверь.
— Постой, Олег! А плащ, шляпа?
Дверь за мной захлопнулась.
…………………
Я начал медленно спускаться по лестнице.
В квартирах хором загалдели будильники.
Если бы не они, я, возможно, различил бы телефонный
трезвон в квартире Башкана и услышал бы последовавший за этим разговор:
— Да! Здравствуй, Анна. Да-да-да, все в порядке, не
волнуйся… Конечно, обе обоймы были пусты, никаких патронов… Думаю, да. Всё
изменилось… Да… Он очень устал. Встречай его, девочка... Тебе спасибо… Прощай.
Встречай его… Всё.
…………………
Но Олег не слышал этого разговора, как не чувствовал
холода, не видел дороги, несущейся ему под колеса…
Да нет, все в порядке. Просто — он действительно
очень устал.
…………………
Я вошел к Анне, снял башмаки и, стараясь не шуметь,
на цыпочках прокрался в спальню. Анна, одетая, лежала на диванчике и, казалось,
спала.
Я встал перед ней на колени, наклонился и поцеловал
ее.
На мою голову легла теплая рука, и я услышал нежный
шепот:
— Ложись, Олег. Ложись, милый, рядышком.
Я помотал головой и вдруг заплакал, как ребенок,
радостно удивляясь себе. Ведь я так давно не плакал…
А рука, глядя по голове, не утешала, нет… Ласкала.
— Ну, что ты, Олежек? Что с тобой? Ты устал? Ну,
ложись, ложись… Не хочешь? Хочешь к себе? Ну, давай я отведу тебя…
Я закивал головой и поднялся, утирая слезы и
беспомощно улыбаясь.
Я мог бы идти сам, конечно… Но как приятно было
почувствовать себя слабым и беспомощным! Открытым, как ребенок… Самоустраниться
и Чувствовать…
И я оперся о руку Анны.
…………………
…Оперся на руку Анны, и та повела его…
Слезы сохли у него на лице, было тепло и радостно.
Ноги передвигались, как колоды, болела голова, болел
глаз, болели руки…
Но — наплевать.
Тепло и радостно.
Спать, спать…
Они вошли в кабинет, Анна подвела Олега к дивану, он
лег и свернулся калачиком, засыпая…
А она присела на краешек и зашептала ласково,
перебирая его волосы 12:
— Спи, Олег, спи, любимый мой. Все будет хорошо. Все
у тебя будет хорошо, просто замечательно. Ты выспишься, откроешь глаза и
узнаешь, наконец, что такое радость пробуждения, и какой он теплый, — земной
шарик, — когда держишь его на ладошке. Это так приятно! И уже не надо будет
обманывать меня, подбрасывая старые черновики. Ты будешь писать — легко,
свободно, удивленно… Макни в меня
свое перо и пиши, Олег. И пусть каждая строка будет красной, потому, что это —
кровь моя. Спи. Кавычки пока закрываются.
Олег спал.
Анна поднялась и тихо вышла из комнаты, прикрыв
дверь.
Всходило Солнце.
…………………
Я слышал, как Анна что-то говорит мне, но
прислушиваться не было сил. Перед глазами мелькали какие-то картинки, хлесткие
и короткие, как пощечины…
Вдруг и я ощутил себя стоящим посреди кабинета. Было
очень светло, и я чувствовал какое-то радостное ожидание. Оно не было
томительным, напротив, — меня наполнили покой и уверенность.
Тут я заметил странное сияние, исходящее от
фальшивого окна над моим столом. Я подошел… Господи!
В настоящем окне был сопливый апрель, хилый, как
выздоравливающий чахоточный. А там…
Там деревья росли сквозь сугробы, веселые дети
катались на санках, летали дивные птицы, плескалось море, распускались цветы…
Я радостно расхохотался, книги вздрогнули и
посыпались с полок. Некоторые раскрылись, и я увидел, что листы в них чистые. Я
снова рассмеялся, бросился к столу… За спиной у меня зазвенели сброшенные
стеной рамки с бабочками, стекла на них разбились, и бабочки… бабочки взмыли
вверх и закружились, закружились по комнате, сея разноцветную пудру…
И бумага, лежащая на столе, была белой, ослепительно
белой, раздражающе белой и чистой... Лежала и предлагалась: «Замарай меня!
Замарай! Ведь ты об этом мечтал и этого хотел! Пиши! Пиши…»
Я улыбнулся, занес ручку, взглянул в чудесное окно…
Нет. Мне не нравилось за этим столом. Он был мертв.
Он был давно мертв. Он был отвратителен. И это окно…
Я бы предпочел видеть в нем все ту же кирпичную
стену, а не эти карамельные картинки.
Старушечьи фантазии. Фантазии болонки.
Я отложил ручку, оглянулся и посмотрел на другой
стол — старый, расхлябанный. Он, как и прежде, стоял в темном углу, словно
провинившийся запыленный уличный мальчишка. Его не касалась вся эта кутерьма.
Но сухое дерево с повисшей на ветке слюной
электрической лампочки издавало странное потрескивание.
Я подошел.
На дереве лопались почки.
Шло время. Дерево зеленело, словно старый каштан из
«Кентервильского привидения», бабочки вились над ним, а я все смотрел, смотрел…
Потом спохватился, сел за стол и вынул из ящика
тетрадь… «Ласточка».
…И мне очень не хотелось просыпаться. Я боялся
проснуться.
Но когда я проснулся, все было очень хорошо.
Почти конец.
Комментарии
и
дилетантские, но необходимые указания
по съемке
некоторых эпизодов.
1. Пролог выполняет чисто
условную функцию и не предназначен для использования в фильме.
2. Сцена начинается с ползущих
по экрану цветных разводов (ряд наплывов). Камера делает отъезд, и становится
ясно, что это — узоры на крыльях бабочек, вставленных в рамки. Камера
продолжает отъезд, становится виден диван и спящий на нем Олег. Далее —
произвольно. Никакой панорамы! Кабинет будет дан позже (вмонтирован в диалог
Олега с Башканом).
3. «Анна-Луцианна!..» — Олег
перефразировал строки из трагедии Шекспира «Гамлет». Реплика Луциана:
«Рука тверда, дух черен, крепок яд,
Удобен миг,
ничей не видит взгляд.
Теки, теки,
верши свою расправу…»
После этих слов Луциан вливает яд в ухо спящего
короля.
4. Вага — выпиленная в форме
дуги дощечка, к которой крепятся нити марионеток.
5. Башкан выбирается из
«Победы» через ту же дверь, что и Анна.
6. Мелодия танго должна быть
специально написана.
7. Один из возможных вариантов
съемки этой сцены — установка камеры за полупрозрачным зеркалом. Тем самым
исключается вероятность попадания аппарата в отражение.
8. Олег намекает на случай,
произошедший с молодым Александром Македонским, когда том усмирил
необъезженного жеребца по кличке Буцефал (Бычья голова). Заметив, что животное
пугается собственной тени, Александр развернул его против Солнца.
9. До этого потолок не давать,
чтобы не «смазать» метафору.
10. Олег намекает на
соответствующие строчки из письма Башкана.
11. Олег сознательно искажает
фамилию писательницы Этель Лилиан Войнич.
12. Когда Анна начинает
произносить свой монолог, камера медленно движется по беспомощно отброшенной за
спину левой руке Олега. В кадре (крупно) оказывается ладонь — наплыв и панорама
алфавита (в обратную сторону, от «я» до «а»). Снова наплыв — ладонь Олега. Он
медленно сжимает кулак (словно зажимает в руке букву «а»). Отъезд к общему
плану. В середине отъезда — звук закрываемой двери (Анна вышла). (В обоих
случаях — движение камеры справа налево, чтобы не разорвать панораму.)
Дневник ничтожества.
(Дополнение, мало что
объясняющее.)
От нашедшего.
Я нашел этот дневник на том месте, где должна была лежать моя шляпа. По идиотски звучит… Но ничего не поделаешь — это так. Разумеется, вы скажете, что это всего лишь обычная писательская отговорка. Мол, «это не мое, глупости не мои, я этого не писал, просто считаю своим долгом»…
Это не важно. Читайте. Довольно забавная штука. Я,
во всяком случае, позабавился, хотя многие записи были вырваны или зачеркнуты,
да и почерк у автора такой, что отдельные места не поддавались расшифровке. Но
кое-что осталось.
Ознакомьтесь с этой интересной энцефаллограммой.
О. Г.
Запись I.
Никогда бы не подумал, что
заведу дневник. (Правда, у меня есть смутное ощущение, что я уже вел его
когда-то. Но когда? В детстве? Я не помню его. Да и было ли оно у меня?)
Итак, никогда не думал, что
заведу дневник. Но вот пишу. Зачем? Не знаю. Но надо себя чем-то занять и отвлечь.
Я ведь сейчас труп, глыба, «сыра земля». Почему? Вчера я поссорился с Анной.
Нет, не поссорился — разошелся.
Дерьмо…
Произошла ужасная сцена. Я
чуть не придушил ее в том дурацком подъезде. И придушил бы, пожалуй, но
неизвестно откуда взявшаяся боль и слабость в руках отрезвила меня. Анна [обозвала]*
назвала мня ничтожеством и ушла. И сказала, что я убил ее. Это меня пугает
больше всего.
Вдруг она…
Впрочем, нет. Она слишком
трусиха для этого.
Кошмар.
Я все-таки ужасно люблю ее.
А она…
Нет. Хватит. Спать.
Запись II.
Господи, как хреново… Почему
я никак не научусь пить? Вместо успокоения — сплошная блевотина. Есть же люди…
А она — сука, что ушла к
этому…
О Боже, опять…
Запись III.
Пил целую неделю. Теперь
чувствую себя, как… Не знаю. Плохо. И не черта не помогает. Писал только всякую
хрень…
Брехня, что пьянка отрубает
мозги. Киношно-книжная брехня и туфта.
Мозги ничем не отключишь,
кроме пули… Лучше пусть все само…
Запись VIII.
Чуть-чуть оклемался,
потупел. Только иногда, как подумаю о Них, готов все разорвать на куски.
Особенно по ночам. Сплю ужасно. Вчера…
___
* здесь и далее в квадратных скобках — зачеркнутые, но прочитанные мною фразы.
Запись X.
Чем бы заняться? Друзей у
меня нет…
Книги? Они напоминают мне об
этом козле. Не могу читать.
Ничего не могу делать.
Чем бы заняться? Вот, мать
вашу…
Запись XI.
Вспомнил, как в детстве
разгонял скуку: слежкой за кем-нибудь. Выбирал человека — случайного прохожего
и шатался за ним весь день. А что, если попробовать? Хоть что-то…
Кстати, что интересно — это
воспоминание пришло ко мне во сне. Словно нашептал кто-то. И пока это —
единственное воспоминание детства. Сам Бог велел им воспользоваться. Спать
охота. Это хорошо.
Запись XII.
Сейчас выпил на кухне
полстакана холодной чайной заварки, тут же вспомнил Анну и заплакал. Я всегда
после того, как мы трахались, пил холодную заварку. Скверно…
Запись XIII.
Болит морда. Это отрыжка
вчерашнего происшествия, вконец испортившего мне настроение. Случилось вот что.
Шел я себе мирно, никого не трогал, и вдруг до меня доскреблись два лба.
Затащили в какой-то закрытый дворик…
Короче: если бы не
подвернулась мне та арматурина — не знаю… Могли бы и прибить. Но это не
главное. Все веселье наблюдал один мужик. Так, смотрел, не вмешиваясь. Когда я,
отбившись от этих уродов, стоял, утирая кровавую муть с физиономии, он
попытался шмыгнуть мимо. Я ухватил его за рукав.
— Ну ты и козел, мужик! Ты
что, помочь не мог, что ли? Вот… — я хотел прибавить еще «пару ласковых», но он
так глянул на меня, что мне стало не по себе, и я отпустил его. У него был…
какой-то рыбий, застывший взгляд. Совершенно пустые, н е о б ъ я т н о пустые глаза. Жуть… И еще: этот крендель был
здорово похож на меня, только намного [старше] старее. И […] усмехнулся […] в
подъезд […]. Решено — буду наблюдать за ним. Надо развлечься. Вот только морда
пройдет.
Запись XIV.
Забыл вчера написать — я
познакомился тогда с одним парнем (он дал мне свой платок и помог добраться до
дома). Сергей оказался добрым и простоватым. Мы с ним выпили по пиву, и он
пообещал зарулить как-нибудь (оказалось, живем в двух шагах). Хоть кто-то
появился.
Запись XV.
Поймал себя на том, что
почти не думаю об Анне. Только перед сном, да по утрам, когда бабу надо. Это
хорошо. Интересно, как она там? Ну, вот… Заломило…
Запись XVI.
Сегодня сделал первую
вылазку к дому, где живет этот мужик. Полдня промудохался, пока дождался его.
Надоело, решил было уходить. Но дождался. И ничего интересного из этого не
вышло. Сел он в свою «Победу» и укатил.
Одет, как дворник, «Победа»
эта задрипанная… Странный тип. Почему странный? Не знаю. Кажется.
Запись XVII.
Снилась Анна. Теперь — весь
день насмарку. И снилась так по-дурацки…
Будто я опять в этом дворе,
стою под деревом и слежу за подъездом. И тут появляется Анна. Но… У нее
золотистые волосы (или белые?), пальто светлое, кажется… Она подходит,
вглядывается мне в лица и говорит странные слова:
— Нет, это не он…
Потом разворачивается и
уходит. Я окликаю ее, прошу, чтобы она вернулась, но тщетно. Она удаляется
почти бегом и влетает в дверь, за которой я наблюдаю. А через минуту оттуда
выгребает он. И — ко мне. Те же глаза, то же пальто дурацкое… Говорит:
— Где твоя мать?
— Что?
— К т о твоя мать?
И смотрит на меня своими
рыбьими зенками. (Шарф красный у него, вспомнил сейчас.) Тут мне стало жутко, и
я проснулся весь в мыле. Не пойду сегодня никуда. Нет, схожу — за бутылкой.
Э-хе-хе…
Запись XX.
Да-а, дела. Сегодня попросил
Серегу узнать кое-что у того типа. Просто попросить его продать «Победу». Сам
не знаю, зачем это мне понадобилось. Совершенно бесполезная просьба. Ну, так
вот. Сижу я, Серегу жду. Проходит пара часов, он является…
— Ну, как? — спрашиваю.
Он как-то особенно смотрит
не меня и молчит.
— Ну, ты попросил его
продать машину?
— Да, — наконец, разорился
он.
— Ну, и что?
— Тебе как, ответить точь-в-точь,
как он?
— Ну, конечно…
И тут я получаю такой удар в
живот, что валюсь на пол. Ни хрена себе…
— Вот тебе в точности его
ответ. И впредь прошу мне таких поручений не давать. Сам шишки собирай.
И ушел, паразит. Да-а… «Тут
упала сиска плямо мишке в ёб, мишка исидился и ногою топ…» Ладушки. Но что-то в
последнее время меня часто бьют. Не к добру это… Ладно, [не к добр] спать. Я уже «хороший».
Сейчас блевать пойду.
Запись XXI.
Заходил Серега, помирились,
выпили. То есть — это он выпил, я похмелялся. Смеюсь над собой — вот так
становятся «аликами». И это в девятнадцать лет! Правда, Серый говорит, что я
выгляжу на все двадцать пять. Но ведь это ничего не значит… Тем более, что
иногда я выгляжу и на тридцать… И, что самое интересное — глупею и умнею соответственно,
чувствую себя соответственно тому, на сколько выгляжу… Может, я инопланетянин?
Ха-ха. Вряд ли. А вот что скотина и придурок — это точно. Правильно тогда Анна
сказала. Черт… опять Анна.
Запись XXII.
Сегодня занял позицию часов
в пять утра — захотелось узнать, когда этот субъект подымается. Стою, зябну.
Светает еще еле-еле, но фонари горят, члава Богу, все видно.
И вдруг — идет! Домой!
Спокойненько так — шарк, шарк… Пташка ранняя…
Я чуть с катушек не
повалился.
Однако! У моего питомца —
ночная жизнь!
А он, между тем, подошел к
своей «Победе», по горбу ее погладил… И забормотал что-то. Я разобрал только:
«…рука дающего…».
Он замолчал, постоял немного
и поперся домой.
Я хотел было тоже свалить,
но передумал и уставился на окна: которое загорится? И не прогадал. Через
минуту на шестом вспыхнуло, и этот чудило появился в окне.
Он не мог меня увидеть, но я
все же отпрянул и спрятался за дерево.
И вот что удивительно: я
печенкой почуял, почти услышал, как он там бормочет свои непонятные «рука
дающего». Вот так сходят с ума, ребятишки. А этот тип еще долго стоял у окна и
замурыжил меня вконец, потому что я не мог уйти у него на глазах (пришлось бы
пересекать освещенное пространство). Наконец, он отвернулся. Не отошел от окна
— просто отвернулся.
Я дал деру. Проспал весь
день. Все-таки поразительно, как он похож на меня… Даже походка. Вот штучка.
Может, он мой папа? Опять: ха-ха.
Запись XXIII.
У него богатый круг
знакомств. Выяснил это, протоптавшись весь день у него в подъезде между
этажами. (Рисковал, конечно, да что делать… Тем более, что это всё фигня —
насчет риска. Он меня наверняка не запомнил. Да и что я ему?)
Итак, круг знакомств у него
обширный. За день у него на моих глазах (скорее — ушах) побывало человек шесть,
причем — только один мужик, остальные — женщины. Одну из них он проводил до
лифта. Она все время спрашивала у него вполголоса и, кажется, была сильно
взволнованна. Что именно она пищала, я не расслышал, но его тирады долетали да
меня довольно [отечтиво] отчетливо.
— Бу-бу-пи-ли-ли? — она.
— Нет, нет, не волнуйтесь.
Больно не будет.
— …
— Нет, деньги завтра, когда
вы все окончательно решите. И помните: только та сумма, которая вам по
средствам. Чтобы незаметно.
— …
— Хорошо, хорошо. До
свидания.
Пока они трепались, я стоял
и курил, отвернувшись к окну. Проводив свою бабу, он, видимо, заметил меня —
закололо в затылок и мучительно захотелось обернуться. Я просто физически
чувствовал, как он буравит меня своим пустым взглядом. Показалось даже, что он
осторожно подошел и стоит прямо за спиной, на расстоянии выдоха. Я оцепенел на
несколько минут, но, оглянувшись, обнаружил, что стою один, выругался и тут же
смылся оттуда. Почему? Не знаю. Почувствовал, что ничего интересного уже не
будет.
Любопытно, чем он
занимается? Аборты, что ли, делает? Или трахает за деньги? «Больно не будет…»
Ха-ха. Или он — преемник Шерлока? Уж точно — нет. Да, не прогадал я с объектом,
не прогадал…
Запись XXIV.
Сегодня утром захотел, как
обычно, выпить сырое яйцо, разбил его, а там — эмбрион. Чуть не вырвало. Никуда
не ходил — провалялся весь день с книжкой. «Рубаи» Хайяма.
И меня не покидало какое-то
смутное ощущение тревоги. Что-то настораживало меня, чего-то я недопонял во
вчерашнем дне. И этот женский голос…
Чей же голос он мне
напоминает?
Я тупею.
Запись XXV.
Ночью толкнуло: Анна! Голос
принадлежал Анне!
Ой, что со мной было! Да
что, собственно? Ничего! Кроме того, что я ни хрена не понимаю во всем этом.
Что у них общего? Зачем она ходила к нему? Неужели?..
Вот вопросы. Я схожу с ума.
Не знаю, что писать.
Запись XXVI.
Сегодня — самый странный
день в моей жизни. (Прочитал эту фразу и засмеялся. Ну и дурацкая же фразишка,
надутая…)
Итак…
Рано утром меня разбудил
звонок в дверь. Открываю — он. Пришел. Сам. Ко мне!
Я чуть не сошел с ума.
Абсолютно невероятная ситуация!
Хотя, нет — вру. Я был
спокоен, так как еще не совсем проснулся. Только потом до меня начал доходить
весь абсурд происходящего.
— Можно войти? — он склонил
голову на бок.
Я молча посторонился. Он
скинул башмаки и, не раздеваясь, протопал в комнату. Уселся. Я сел напротив.
— Зачем ты следишь за мной?
Свой ответ я не помню. Я
вообще не помню своих реплик. Помню только, что шевелил губами. И холодно было.
(Я не успел одеться, сидел перед ним в трусах.)
— Ну ладно, тем лучше. Ты
это… приходи сегодня часика в три… Вернее — не часика в три, а именно в три,
минута в минуту. Ночи, разумеется. Куда? Туда-то и туда-то. В подъезд, тот
самый, «куда, куда»… Понял? Хорошо. Только смотри — не высовывайся! Сиди тихо
на лестнице и смотри. Ясно? Ну, я пошел. Запри за мной, шпион.
И он ушел. А я сразу лег
досыпать. Абсолютно спокойно лег спать! Ну не дурдом разве?
Хочется думать, что все это
мне приснилось. Но не приснилось же, вот беда!
Ладно, ставлю точку и иду.
До встречи, дневничок.
Что-то я глупею…
Запись XXVII.
Прошла неделя, и я уже могу
помаленьку держать ручку (хотя больно, блин…) Но вот держать стиль я вряд ли
смогу. Ну, да бог с ним, для себя ведь…
Итак (люблю я это слово),
случилось вот что.
Черт, удивляюсь сам себе.
Как я могу быть таким спокойным и бесстрастным? А вот так.
Неделя прошла. Неделя!
(Первый восклицательный знак.) Можно сплюнуть.
В общем, пришел я тогда в
тот подъезд (где мы поссорились с Анной). В три ночи. И что я увидел там
особенного? А вот что.
Твою мать! Никак не могу
заставить себя писать по существу! Виляю, виляю… Ну, ладно. Сухой отчет:
Сначала пришел он. Сел на подоконник. Задумался. И (вот гад!) знает, что я за ним наблюдаю, но — хоть бы что! (Туфту опять пишу.)
Сел на подоконник. Прошло
минут пять. Зашла девушка…
В общем, я видел, как
брызнул нож, и Анна упала. Короче, он убил Анну, а я это видел. И даже не
вздрогнул. Я был спокоен, даже когда он подошел и отдал мне нож.
Да… А потом он ушел, а я
остался стоять столбом.
Анна хрипела, между прочим,
да…
Недолго.
Затем я бросил нож и убежал.
Дома дошло — отпечатки на
ноже! М о и отпечатки! Что делать? Вернуться? Нет, нет…
(Вот я дурак! Не врубился, что если в ментовке до этого не было моих пальчиков,
то все путем…)
Вернуться нельзя. Значит —
надо уничтожить сами отпечатки (вернее — линии).
Я раскалил сковороду и…
короче — на мои ладони лучше не смотреть. Стошнит. Зато линии исчезли.
А ножик я нашел на следующий
день в почтовом ящике.
Хороший ножик. Пригодится.
Для чего?
Поумничаю напоследок.
Бог совершает только два
крупных вмешательства в судьбу человека — когда дарует ему жизнь и когда
отнимает ее.
Но делать это он может
только руками самих людей.
Но рука, о т н и м а ю щ а я жизнь — это и рука, д а р у ю щ а я нам смерть. И в известном смысле, это — рука
Господа.
Раз, два, три: «Да не оскудеет
рука дающего!»
К о н е ц .
Десятая глава.
А.С. Пушкин.
ОЛЕСЯ (вранье для Анны)
рукопись пострадала от разлившейся водки
Мы
познакомились сопливым мартовским утром. Я ехал в троллейбусе и [вдруг]
почувствовал отвратительную слабость и тошноту. (Такое иногда случалось со
мной. Весной — особенно.)
Я [понял], что
если немедленно не выйду на свежий воздух, то грохнусь в обморок.
Кое-как
выбравшись из тошнотного троллейбуса, я скорчился на остановке, схватившись за
дерево и обливаясь липким потом.
Затем меня вырвало и я все-таки вырубился.
Придя в себя,
я обнаружил, что сижу на скамейке, а [рядом] сидит девушка и держит меня за
руку. Красивая, светловолосая. Где-то я уже видел ее...
— Ну как,
лучше? — улыбнувшись, деловито спросила она, выпуская мою руку.
— Мне не с чем
сравнивать, раз я был в отключке, — буркнул я.
— Ого, мы уже
пытаемся шутить, значит жить будем.
— Вместе? —
чуть не сострил я, но сдержался и, сунув в зубы сигарету, прикрыл глаза и
откинул голову назад. Меня все еще мутило.
— Ну, ладно,
молодой человек. Раз вы благополучно оклемались, я исчезаю. Мне нужно спешить.
Но вот мой телефон, позвоните завтра в любое время — только не позже семи
вечера — и объявите ваше самочувствие.
Она быстро
начеркала что-то в блокноте, вырвала листок и просунула мне между пальцев. Я
машинально сжал его.
— А еще лучше:
зайдите ко мне на работу. Я — продавщица в центральном книжном.
— Так вот
почему мне знакомо ваше лицо... — пробормотал ...
…аправив постель и одевшись, я вынул из ящика стола телефон, подключил
его и поставил на пыльный мольберт, раскорячившийся посреди комнаты…
………………………………………………………………………………………………………………………………….,
сверяясь с бумажкой, набрал номер…
— Я буду сидеть неподалеку от входа на одной из
скамеек. И вот еще что…
…..
— Сейчас конец марта. Вы не могли бы взять отпуск на
апрель?
— А вы наха… Я действительно собиралась взять в …………………. ……………………………………………..
…что мы с Олесей собираемся пойти куда-нибудь пообедать. Я одет в
черный смокинг, в руке трость. Олеся в белом платье, с зонтиком и белым
рюкзачком за спиной. Она поправляет прическу перед зеркалом в прихожей,
пшикается духами, открывает и вновь закрывает свой белый зонтик, и мы выходим,
наконец, за дверь.
На улице грязь и слякоть, моросит противный дождик. Обогнув дом, мы направляемся...
к ближайшему коммерческому киоску с неоновой вывеской. На вывеске две буквы: «Ж»
и «М», словно на общественном туалете.
Вокруг киоска — толпа людей. Все расфуфырены, как для приема в
посольстве: смокинги, вечерние платья...
Пьют вина прямо из горлышек, закусывают. Кто-то в белом смокинге лежит
лицом в луже, кто-то дерется, матерясь, кто-то совокупляется со своей дамой,
прислонив ее спиной к дереву...
Снуют официанты, поют цыгане...
Олеся раскрывает зонт и садится прямо в грязь, я отправляюсь сделать
заказ. Швейцар открывает мне окошечко киоска, и я говорю в него:
— Шампанское и воблу!
— Сию минуту! — отвечают мне.
Я возвращаюсь к Олесе и сажусь рядом.
Официант приносит заказ. Отбив тростью горлышко бутылки, я пью из
Олесиного грязного башмака теплое, пенистое шампанское. Олеся тем временем мнет
воблу. Затем она отрывает у воблы плавник и сует его мне в рот.
— Я люблю тебя! — говорит Олеся.
Я плюю плавником ей в лицо. Олеся блаженно улыбается и, зачерпнув
ладонью грязь, размазывает ее по моему лицу.
…Светило солнце. Мы медленно шли по дорожке сквера,
направляясь к выходу. Весна выдалась теплой, и снег уже растаял, но кое-где под
деревьями еще серели сугробики. Олеся вдруг забежала вперед, наклонилась,
слепила снежок, немного паясничая, прицелилась и швырнула его в меня.
— Это была неудачная идея, — произнес я, очищая от
снега свой белый плащ. На плаще остались мокрые и грязноватые ……
…Дверь открыла невысокая, хрупкая пожилая женщина,
почти старушка.
Олеся щелкнула выключателем, и старушка близоруко
сощурилась, оглядывая вошедших.
— Привет, мама! — весело пропела Олеся, сбрасывая
пальто и разуваясь. (Я подхватил пальто и повесил на вешалку.) – Чаем
напоишь?..
… — Вот легкомысленная девчонка! Двадцать лет уже, а
поступки, как у третьеклассницы. Вся в отца………………………………………………………………..
…………………………………………………………………………………………………………………………………………. вот что. Давайте сюда ваш
плащ, я его постараюсь привести в порядок. Вы не торопитесь?
Гость слегка…………………………………………………………………………. …………………………
как шестнадцатилетняя девчонка.
…………………………………………… что хочешь. Или давай, я почищу.
…………………………. Давайте, ……… не стесняйтесь. Мне будет
даже приятно: я давно не возилась с мужскими вещами…
… — Почему в молодости? Этой фотографии всего три
года. Маме здесь сорок лет, — ответили Олеся, расставляя ………… — Да-да, не
удивляйся, маме всего сорок три. Это она после папиной гибели так постарела.
Долго болела…
… — А вот я. Смотри, какая лапа я была в пятом
классе! Хорошее фото, правда? — и она, подпрыгнув, щелкнула ногтем по снимку,
висевшему чуть повыше остальных.
……………
С фотографии кокетливо и чуть исподлобья смотрела
красивая девчонка со светлой косой, закинутой на грудь. Казалось, что она
уперлась лбом в стекло рамки, и оно вот-вот запотеет от ее дыхания — настолько
живо смотрелся снимок. Свет падал очень удачно и хорошо вырисовывал форму лица,
длинные ресницы и красиво бликовал, теряясь в ее глазах.
— Это папа снимал, — сказала…………
… — Ну, почему, нельзя? — вежливо удивилась Татьяна
Васильевна, наливая ему заварку. — Так достаточно?
— Да, спасибо.
Она долила ему кипятку и пододвинула вазочку с
вареньем.
— Угощайтесь. Вот конфеты…
— Спасибо, я не…………………
… — Видишь ли, пейзажи пишутся преимущественно в
зелено-голубых тонах, а эти цвета я не выношу. Для меня это — цвета смерти,
цвета синяков и болезненных пятен… В эти цвета окрашены почти все мои плохие
воспоминания.
— Разве воспоминания могут иметь цвета? — ……………….
— Для меня — да. Я как художник, как несостоявшийся
художник, — поправился он с легкой усмешкой, — воспринимаю и запоминаю мир прежде
всего как определенную цветовую гамму, палитру. У меня очень плохая память на
цифры, имена, но расположение предметов, освещение, выражение лица я помню
прекрасно. Эмоции и чувства тоже имеют для меня определенные цветовые оттенки:
радость — розово-желтая, равнодушие — голубовато-серое, задумчивость —
коричневая и так далее. Я не говорю ничего нового…
……………………………………………………………………………
……………………………………………… А графика лаконичнее, проще для
понимания, да и нервознее и эмоциональней, как не странно. Я недавно нарисовал
целую серию портретов в графике, и знаете где? В психиатрической больнице! Я
там даже жил некоторое время — знакомый доктор позволил. Там такие интересные
типажи попадаются! Но если бы я рисовал всё это в цвете, то вышла бы ерунда. Я
назвал эту серию «Час пик»…………………………….
— Постой, так это твоя выставка была недавно? —
пораженно………………
Вот Николай, скуластый, с большими залысинами под выпуклым лбом. Бывший
учитель физики. Изобрел вечный двигатель — классика...
Он всегда, когда я появлялся в курилке, кричал:
— Эй, художник! Заткни-ка уши! Я щас так свистну, что дельфинам в
Африке плохо станет!
Затем вытягивал трубочкой свои толстые губы и, разбрызгивая слюни,
издавал звук, похожий но тот, которым принято останавливать лошадь.
— Коль! Ты свистеть-то научись сначала, дурак! — замечал кто-нибудь.
— А-а...— чему-то улыбаясь, лукаво говорил он. — Вы моего свиста
слышать не можете. Это ультразвук. Ультразвук, понятно? А дельфины слышат и
начинают тревожиться...
Уубийца. Изнасиловал и убил свою шестилетнюю дочь, как сказала мне по
секрету одна медсестра. (Вернее, хотел убить, но не додушил. Убили ее уже
врачи, что-то не то сделали или чего-то не сделали...) Придушил, а потом
испугался, как нашкодивший ребенок, и залез в шкаф. Оттуда его, плачущего,
извлекли менты, избили до полусмерти, сломали ребра... И убили бы, может, но...
Больной он, оказалось. И неопасный, как ни странно. Тихий, услужливый.
Попроси — принесет, сделает, уберет...
Правда, надоедал всем: выпрашивал всякую ерунду: пустые пачки,
сигаретки, наклейки — и собирал у себя в тумбочке. Через каждые два дня
медсестры выгребали оттуда эту дрянь и выкидывали, а он всякий раз плакал, но
упорно заводил новую коллекцию мусора.
Как-то поздно ночью, когда я сидел один в курилке и читал, он подошел,
сел рядом и принялся рассказывать, какая у него хорошая, чудесная дочка, как он
ее любит, читает ей всякие книжки и сам сказки придумывает...
Наконец, мне надоело слушать, и я сказал, глядя ему в глаза:
— Я знаю, Миша.
— Что? — прошелестел он.
— Что ты сделал.
Он побледнел и упал передо мной на колени.
— Не говори! Не говори! — повторял он без конца в ужасе и мольбе, ломая
руки. — Не говори!
— Успокойся, не скажу, — заверил его я и пошел спать.
После этого он избегал даже смотреть в мою сторону, а если наши взгляды
все-таки встречались, в его глазах звенел все тот же страх и мольба.
Вскоре его забрали под расписку какие-то родственники, и всем
неожиданно стало известно, кто он такой.
Вадик, бывший «афганец», любимец женского персонала и истерик,
матерился и клялся, что убьет Мишу.
Вадик частенько делал нелегальные отлучки в город. Обычно на это
закрывали глаза — больной он неопасный, возвращается вовремя, и медсестры сами
отпускали его.
На следующий день Вадик вернулся мрачный, весь вечер молчал, а ночью
орал во сне:
— Убью! И тебя убью, сука! И тебя убью, сука-блядь! — и падал раз
десять с койки, пока ему не вкатили снотворное. Впрочем, такое случалось с ним
почти каждую ночь.
А вот еще один человек, не помню его имени. Высокий, худой, с узким
длинным лицом.
Однажды на прогулке он спросил меня:
— Как ты сошел с ума? — у него было странная манера говорить:
вполголоса и с оттенком умиротворенности, даже какой-то благодати, будто он
обладатель единственной и объективной истины, но не считает нужным ее открыть.
Слегка растерявшись, я ответил первое, что пришло на ум:
— Я закрашивал на стенах солнечные блики, но они не закрашивались. Вот
я и заболел.
— Глупый...— произнес он с доброй полуулыбкой, — ведь солнечные блики
двигаются вместе с Солнцем — их нельзя закрасить. Надо было закрашивать
Солнце...
…— У вас какая-то струна фальшивит. Надо бы
настроить, — сказал я, закрывая ноты и захлопывая крышку. …………………………………………………
— Да, эта струна
как-то ночью лопнула. Так громко, мы с мамой вскочили, ничего не поймем,
испугались даже… Я ее потом натянула как попало, вот она и фальшивит, — Олеся
рассмеялась………………………..
…— Ну, чем мы теперь займемся? — спросила она с
легкой усмешкой. — Будем дальше чай пить?
Я посмотрел на нее колючим взглядом и заиграл
желваками. Затем шагнул к ней, запустил руку в волосы у нее на затылке и
заставил ее отклониться назад.
Она часто и мелко дышала, широко раздувая ноздри.
Я набрал полные легкие воздуха и с шумом выдохнул
его Олесе в лицо……
……………………………………………..
…— А мне нечего было терять — я никогда девственником
не был.
— Как это? — удивилась она.
— Очень просто. Ведь девственность — это не дурацкая
складочка слизистой и не количество женщин. Это нечто в голове. А это «нечто» у
меня отсутствовало………
…— Ты видела меня заблеванным, жалким и беспомощным.
Я могу начать тебе мстить………………………………………
…Утро с трудом пробивалось сквозь плотные шторы.
Лишь неширокая полоска света падала на блестящий маятник настенных часов, и
солнечный зайчик прыгал туда-сюда по фотографиям Олеси и ее отца. Часы вдруг
захрипели и лениво бумкнули один раз…
Половина девятого.
Олеся потянулась, открыла глаза и улыбнулась…
— Доброе утро. Ты зачем это одеяло…………………………
…— Послушай, а как звали твоего отца?
— Олег… Олег Николаевич… — удивленно и, кажется,
слегка встревожено ………
По утрам меня часто будили громкие звуки маршей: неподалеку находилась
военная часть, и руководитель тамошнего оркестра по какому-то странному сдвигу
мышления любил устраивать репетиции на открытом воздухе.
Так было и в это утро. Я лежал, полуоткрыв глаза и ждал, когда эта
бравурная музыка смолкнет, чтобы повернуться к стене и снова уснуть.
Но звуки не прекращались. Более того: они стали громче и расхлябанней, добавился еще один барабан, размеренно бухающий совсем в ином темпе... Казалось, что одна половина музыкантов играет быстрый веселый марш, а другая — нечто унылое и тоскливое.
Я выглянул в окно.
За забором военной части действительно играл оркестр. Но заунывные
звуки издавал не он. Внизу, под самыми окнами, шла за гробом похоронная
процессия, и в числе прочих за ним плелся небольшой оркестрик, нестройно ноющий
похоронный марш.
Военный оркестр смолк.
Вскоре процессия свернула за угол, и звуки траурной музыки, чьи-то
надрывные рыдания, кашель — все это престало доноситься до моего уха. Только
пунктирная линия свежих цветов на дороге напоминала мне о только что увиденном.
Какая-то девочка подняла с дороги один цветок, но тут же бросила его
обратно в грязь.
Мне вспомнилось, что в детстве я так же, как и эта малышка, набрал с
земли цветов и принес их домой. Мама спросила, откуда я их взял.
— Там хоронили какую-то бабушку, а люди кидали цветы на дорогу.
— Ну, зачем ты их собрал?! — закричала мать. — Что мне с ними теперь
делать?! Сейчас же отнеси обратно! Или нет... Лучше... Черт, и выкинуть нельзя!
Вот подарочек ты мне сделал, сынок, ну ты...
Я стоял и хлопал глазами, ничего не понимая.
Мама всё-таки поставила цветы в вазу, но строго-настрого приказала мне
больше т а к и х цветов домой не таскать.
А вскоре умер отец.
…— Почему ты меня не развлекаешь? Мне скучно. Мы
никуда не ходим, ни с кем не общаемся, только едим да спим или в [постели]
валяемся, как сейчас. Придумай что-нибудь! — капризно заявила Олеся и,
навалившись, потрясла его за [плечи]. — Эй! Слышишь?
— Слышу, — спокойно ответил он. — Только ничем
помочь не могу: я не умею развлекать и развлекаться. Постарайся придумать
что-нибудь сама.
— Ах, так?! Ну ладно! — Олеся соскочила с кровати и
зашагала из угла в угол, бормоча: — Что бы придумать... Что бы придумать... В
этой келье, кроме пыли и книжек, ничего нет! Олежка! У тебя есть что-нибудь
сногсшибательное и интересное?
— Сногсшибательное в гастр[ономе]. Возьми книжку,
почитай. Кстати, почему у тебя в доме нет книг?
— А зачем? Все, что хочу, я могу прочитать в
магазине, а мама вообще ничего не читает. Так, говоришь, книжку?
— Угу... — Олег сел в постели, прислонившись спиной
к стене и завернувшись в одеяло. Он был небрит и выглядел больным.
— Так... Посмотрим, что у тебя есть... — она взяла
из стопки книгу. — Ба, Ницше! — недовольно протянула она. — Ты что, тоже
читаешь эту муть?
— Эту книгу еще нет... А чем тебе не угодил старик
Ницше?
— В общем-то, ничем... Просто... Очень уж многие
стали его покупать. И всё больше какие-то сопляки с умной мордой и с трусливыми
глазами. Башка немытая, а туда же — философия. А по-моему, эти философы сами не
знают, что им нужно. Берут пустоту, называют ее один Огурцом, а другой —
Баобабом и спорят. А пустота остается пустотой.
«А ведь эта глуповатая девчонка, кажется, права! —
подумал Олег. — Интересно, откуда у нее вдруг взялся какой никакой умишко?»
— Ну что, будешь читать?
— А у тебя чего полегче нет? — озадаченно спросила
Олеся.
…………………………….
— Тогда я лучше погадаю на этой книге. Хочешь, тебе
погадаю? Называй страницу и строчку сверху.
— Э-э-э... Двести шестьдесят девять и сорок шесть, —
сказал он, включаясь в игру.
— Ну ты даёшь, я замучаюсь считать!
Она нашла страницу и отсчитывала строчки.
— Ага, вот... Ой, а тут стихотворение!.. Все читать?
— Читай все.
— Ну, слушай:
Да ты уже полумертвец.
Душа твоя давным-давно устала.
Она предвидит твой конец,
Не ведая, чего весь век искала,
Да ты уже полумертвец.
Вся жизнь твоя была полна кручины.
Чего ж искал ты в ней, глупец?
Искал причину, тень искал причины!
Ну вот, я же говорила, что это муть! Чепуха
какая-то... Будешь перегадывать?
— Нет уж, спасибо, — он был мрачен.
Олеся посмотрела на него и [рассердилась]:
— Да ты глянь на свою мину! Сидишь, как будто тебе
противна своя собственная слюна!
Олег вздрогнул и уставился на неё, удивляясь
неожиданной точности сравнения. Олеся между тем продолжала бунтовать, хотя у
нее это выглядело несколько комично:
— Ух, какая я злая, какая злая! Вот щас как тресну
тебя ………………….! — и она [начала] наступать на Олега, тряся книгой над головой.
— Ты просто ждешь дождя, — неожиданно, словно во
сне, произнес он. Олеся пораженно замолчала и опустила [руку].
— Вот чертовщина! Олежка, ты что, колдун? Ты уже не
в первый раз показываешь такие фокусы! Я ведь правда жутко соскучилась по
дождю, а его все нет и нет... Как это у тебя получается?
Она развеселилась и, отшвырнув книжку, прыгнула на
постель, сдернула с Олега одеяло и повалила его на спину. Затем она уселась на
Олега верхом и, теребя его за волосы, шутливо заканючила:
— Ну, расскажи, расскажи, как это у тебя получается!
— Ну не знаю... Главное — отключить все мысли и
говорить невпопад. Тогда частенько попадаешь в точку. Попробуй!
— Да ну... У меня не получится.
— Попробуй, попробуй! Отключи мысли и говори.
Олеся сделала задумчивое лицо, но через секунду
прыснула:
— Не отключается!
— Что не отключается? — улыбнулся Олег.
…………………………………….
………………………………
Он подмял ее под себя и поцеловал...
.........................................................
Полчаса спустя, [стоя] у окна и смотря на свинцовые
тучи, Олег сказал:
— Ну, кажется, сегодня ты получишь свой дождь.
Одевайся. Пойдем, погуляем.
.........................................................
На улице было холодно и мерзко, словно стоял не
конец апреля, а середина ноября. Олег в своем плаще сразу замерз и был не в
духе. Олеся, напротив, пребывала в состоянии радостного ожидания и не обращала
внимания на холодный ветер.
Время давно перевалило за полдень, но центр города
был почти пуст: люди отсиживались по домам, не желая заработать насморк.
Когда дорога свернула на какую-то красивую старую
улочку, ветер неожиданно стих и на землю упали первые робкие капли. Олег с
Олесей остановились, подняли лица к пепельному небу и оно тут же захлестало по
ним своими потными ладонями.
Ливень. Холодный, злой и торопливый ливень.
— Кажется, это не совсем то, что ты ждала? —
язвительно [спросил] …… [ускоряя шаг] и увлекая за собой [девушку].
— Да, ты прав. Это не ласковый дождь, а насильник
какой-то. Надо спрятаться. Зайдем в этот магазин.
— Нет... — отказался Олег, осмотрев его сквозь
стеклянную дверь.
— Почему?
— Там манекены. Я боюсь манекенов, они давят на
меня. Пойдем лучше вон в тот подъезд.
Перебежав улицу, они устремились к двухэтажному
старинному дому с побитыми окнами, а сквозняк услужливо распахнул перед ними
обшарпанную дверь.
Ливень прекратился и уступил место мелкому дождику.
Пройдя по длинному узкому коридору, они попали в
храм. Вернее, так им сначала показалось: из-за большого пространства и
высокого, сводчатого потолка. Но [впечатление] портила широкая лестница,
которая шла [наверх], а там расходилась в разные стороны. Зачем в храме
лестница? Разве что затем, чтобы падать [с нее]...
Они остановились у выбитого окна с широким
подоконником, зябко поежились, тряхнули мокрыми волосами.
— Чай, теперь твоя душенька довольна? — спросил
Олег, убирая с Олесиного лица мокрую прядь.
— Представь себе, да! Почти... — добавила она. — Ты
замерз?
— Есть немного... А ты?
— Я в пальто, мне тёплышко. Это ты пижонишь, —
ответила она, присаживаясь на подоконник.
Олег остался стоять, потирая руки.
— Да-а, погодка... — проворчал он. — Прямо для
стишков.
— Ну так почитай!
— Ну их, чепуха... — буркнул [Олег].
— Фу, бука противный!
— Бука... Где ты только слова такие берешь?
— А я их сама, глядя на тебя выдумываю!
— Пожалуй... — согласился он. — Глядя на меня, можно
весь мат заново [выдумать].
— Опять бука! — засмеялась Олеся и вскочила. — Вот
лучше послушай. Раз ты не хочешь, то я почитаю.
Она уставилась ему куда-то за спину и начала
декламировать, поглаживая его ладонь мизинцем:
— Холод, тело тайно сковывающий,
Холод, душу
очаровывающий...
От луны лучи протягиваются,
[К сердцу иглами
притрагиваются.
В этом блеске — всё осилившая власть,
Умирает обескрылевшая страсть.
Всё во мне — лишь смерть и тишина,
Целый мир — лишь твердь и в ней луна.
Гаснут в сердце невзлелеянные сны,
Гибнут цветики осмеянной весны.
Снег сетями расстилающимися
Вьёт над днями забывающимися,
Над последними привязанностями,
Над святыми недосказанностями!]
Не помню, чьи это стихи. Я давно уже их не [читала].
— Это Брюсов, — сказал Олег, закуривая. — Старый
добрый зануда Брюсов. «Отыметь бы тебя сейчас сзади на этом подоконнике,
стряхивая пепел тебе на спину!» — подумал он, глядя на нее. И вдруг спросил: — А
куда ты всё время смотришь? — и оглянулся.
Часть стены у него за спиной была вся исчеркана
неприличными словами и рисунками. Олег хмыкнул и посмотрел на смутившуюся
девушку.
— «Над святыми недосказанностями», говоришь?
Ну-ну...
— Да я вовсе не туда смотрю, больно мне надо... — начала
отнекиваться та. — И вообще, пошли отсюда, дождь уже кончился... — она потянула
его к выходу.
— Нет уж, погоди, — он остановил ее и притянул к
себе. — Встань-ка сюда, поближе к свету... Вот так, еще немного... — вертел ее
Олег. — Хорошо, так и стой.
Он поднял с пола уголек и начал рисовать Олесю
быстрыми и точными движениями прямо поверх надписей. Когда портрет был готов,
он взял свой окурок, помусолил его и прилепил к «Олесиным» губам. Через секунду
тот отвалился, будто портрет выплюнул его.
— А вот теперь пошли.
Он взял девушку за руку, они вышли из подъезда и
медленно зашагали по расквашенной улице. Стало заметно холоднее, и Олег совсем
замерз.
— Послушай, Олег... — с усилием проговорила Олеся.
— Что? — сжался он.
— Почему ты такой... никакой? Будто не живешь, а
умираешь?
— Точно подмечено, девочка, — усмехнулся Олег, — я
действительно не живу, а умираю.
— Но ведь не всегда же было так? Когда это началось?
Или ты не хочешь...
— Н-нет, почему же? — перебил ее Олег. — Я
постараюсь сказать что-нибудь связное по мере сил.
Он помолчал минуту.
— Видишь ли, — начал он, — я рос очень открытым,
счастливым ребенком, любимчиком взрослых и птичек. Этакий красивенький,
умненький, светленький... Не ребенок, а лепесток. В общем, Артур Бертон.
— А потом?
— Потом... В один прекрасный, действительно
прекрасный день я узнал Смерть. И с того дня она стала мерещиться мне везде и
во всем. Ведь она и на самом деле везде.
— Ну да... День убивает ночь, зима — лето... —
произнесла Олеся с интонацией «знаем, читали».
— Что-то в этом роде. Кстати, ты не права: утро
убивает ночь. День приходит на уже расчищенную [территорию], и зима — тоже.
Да, человек убивает человека и более мелких тварей.
Мелкие, мельчайшие твари ухитряются убивать человека...
Люди привыкли называть эти убийства другими именами
или не придавать им значения по одной простой причине: большинство людей сами
являются [убийцами].
Они подошли к троллейбусной остановке и встали под
деревом друг напротив друга.
— Да-да, — повторил Олег, видя [Олесино] удивление.
— Убийцами. Вот видишь — люди стоят и ждут троллейбус? Почти все они — убийцы и
насильники.
— Как это? — не поняла Олеся.
— Очень просто. Ведь для того, чтобы стать убийцей,
вовсе необязательно убивать. Достаточно быть просто способным на это. И никакие
причины действия или бездействия здесь не важны. Достоевский, мать его.
Неожиданно пошел снег. Густыми, крупными хлопьями.
Стало тише и теплее.
— Ну, это вообще из ряда вон! — удивленно произнес
Олег. — Снег в конце апреля! Или мы с тобой лето прозевали и уже осень? А
может... Как ты думаешь, Олеська, могут два человека лишить себя лета, сжечь
его за один месяц вместо положенных трех? Да еще и вместе с весной?
— Не хотелось бы... — отозвалась Олеся, — это было
бы слишком грустно.
— Но справедливо, — отметил он.
Тут к ним подошла собака, грязная и худая,
заискивающе посмотрела на Олесю, повиливая хвостом.
— Ой, ты моя бедная... — засюсюкала девушка и
протянула руку, собираясь погладить животное, но Олег перехватил руку и [отвел]
ее.
— Не надо, — …………….
— Почему?
— Ей не нужна твоя ласка, ей хочется жрать. А ты
своими сердобольными поглаживаниями даешь ей надежду. Или, может, у тебя
аппетитная косточка в сумочке?
— Нет...
— Вот именно.
Олег хлопнул своей ладонью об Олесину, и собака
убежала.
— Так о чем я [говорил]?
— Что-то о смерти.
— Ах, да. Ну, слушай.
Он помолчал.
— По настоящему неизбежность смерти напугала меня,
когда я нашел смысл своей жизни. Вернее, я думал, что нашел его. Ведь я неплохо
рисую...
— Ты прекрасно рисуешь, — улыбнулась [Олеся].
— Возможно, но сейчас не об этом. Так вот, я боялся,
что не успею чего-то важного, не раскроюсь. Но потом я понял, что жизнь в
принципе своем не имеет смысла, успокоился и плюнул на всё.
— Но как же самовыражение, самоутверждение?
— Да чепуха все это. Самоутверждение... У меня был
один знакомый по кличке Башкан, он любил гулять вечерами в квартале, где
работают проститутки. Он никого не «снимал», просто шел вдоль рядочка красивых
разноцветных девиц, они зазывали его, предлагали себя, хвалили его достоинства,
и в этом он находил свой кайф. Вот его самоутверждение и самовыражение. А я...
Я и музыку иногда слышу, что же мне теперь ноты писать? Или стишки строчить,
тратя больше чернил на вымарывание плохих строчек, чем на написание хороших?
Ведь я точно знаю, что я не гений.
— Почему? Может, ты как раз [гений]!
— Вот видишь, у тебя проскальзывают шутливые
интонации.
— Вовсе и не шутливые...
— Не надо, не надо. Я не гений хотя бы потому, что
иногда считаю себя им. А настоящие сумасшедшие, как ты знаешь, никогда себя
таковыми не признают.
Олеся задумалась, слегка приоткрыв рот и облизывая
губы.
Олег нагнул ветку и пощекотал девушке щеку. Девушка
потерла [щеку] ладонью и, улыбнулась, сказала:
— А ты не первый, кто задумывается о бессмысленности
жизни. Вспомни хотя бы Шекспира: «Жизнь — это повесть, которую пересказал
дурак. В ней много слов и страсти, нет лишь смысла».
— Я и не претендую на оригинальность. А с Шекспиром
у меня сложные отношения еще со школы.
— Расскажи!
— Да тут нечего рассказывать. Я, конечно, уважаю
Шекспира, но... Кто-то сказал: «Я уважаю старость, но не в вареном и в жаренном
виде». Вот и я: уважаю. Но представь: сейчас кто-то начнет писать, как Шекспир
или как Гомер, или рисовать, как плоские античные художники... Смешно!
— Тогда расскажи,
как ты узнал смерть.
Комната Олега. Он в белом костюме полулежит на разбросанной постели и
наблюдает, как Олеся, стоя голышом на коленях, строит на полу карточный домик.
Он постоянно рассыпается, но Олеся, закусив губу, пробует еще и еще. Проходит
несколько минут.
— Брось! — говорит Олег. — Смотри, как я могу.
Девушка вопросительно смотрит на него. Он поднимается с кровати,
вынимает из карманов пиджака два ножа и с размаху всаживает их себе в ноги.
Олеся вскрикивает в радостном удивлении, подползает к упавшему Олегу и
осторожно касается рукояток ножей.
— Ну как?! Видишь?! Видишь?! — хрипит он, корчась от боли.
Кровь хлещет из ран и заливает его белые брюки, пол и карты,
рассыпанные в беспорядке по полу…
— Это длинная история. Лучше я расскажу тебе другую. Это воспоминание
детства, я сам не до конца понимаю его [значение].
Мне было лет
семь, я уже рисовал. Рисовал постоянно, где мог. Но почему-то очень любил
рисовать на пыльном экране телевизора, а потом включать его и смотреть, как
совмещаются рисунки с изображением.
Однажды я
нарисовал на кинескопе не пальцем, не маминой помадой, а акварелью — мне ее
подарили недавно. Нарисовал, кажется, бабочку. Включил телевизор и попал на «Потемкина»,
эпизод с расстрелом на лестнице. Там, кажется, есть момент, где пуля попадает
женщине в живот и крупным планом показывают ее пояс с красивой пряжкой.
Почему-то меня больше всего поразила именно эта пряжка. Cочетание
красивого со смертью, и всё это в полном чарующем безмолвии, солдаты спускаются
так размеренно и методично...
Наверное, с
того дня всё прекрасное у меня связано со смертью, убийством.
— А любовь? Любовь?! — Олеся была взволнована.
— Любовь?.. Это оно. Оно ничего не способно убить.
Оно рождается, чтобы немного покоптить в душе и умереть, разлагаясь без
выделения тепла и света. А уж тогда оно вовлекает в процесс гниения всё, что
можно. И разум, и чувства, и талант. Любовь нужно или уничтожать в зачатке, или
вовремя подрезать почки роста, чтобы
оно не разрасталось до уродливых размеров.
— Послушай, но ведь так же нельзя! — воскликнула
Олеся жалобно. Она была растеряна. — Как ты можешь жить... существовать с такими
мыслями? Ведь они гложут тебя изнутри, как поганые черви!
— Я и не живу... существую с этими мыслями. — Олег
дал понять, что заметил Олесину невольную поправку. — Эти фразишки — лишь
искра, которую ты на мне высекаешь. Так уж я устроен: ударь по мне слабо —
молчание, сильно — искра. Впрочем, холодная искра. А насчет червей — это ты
зря. Мы, люди, и сами черви. Черви, копошащиеся в теле мертвого бога. А
Ласточки нет.
Олеся съёжилась и застыла, медленно покрываясь
снежной шапкой. И вздрогнула, когда Олег коснулся ее.
— Успокойся, девочка. Может быть, я все вру.
— Я спокойна. — Она действительно была спокойна, как
человек, который что-то решил и оглядывается в последний раз, готовясь.
Подъехал троллейбус.
— Поеду, — сказала Олеся, тряхнув головой.
— Погоди, ведь это не наш номер.
— А я не поеду к тебе. Прости. Завтра я заеду за
вещами. Прости.
— Да погоди, что с [тобой]?! — Олег был испуган. У
него [появилось] чувство, будто он висит над пропастью, а человек, до сих пор
державший его руку, собирается отпустить ее. — Не уходи! Не уходи... — добавил
он тихо.
— Нет, прости.
Олеся нырнула в троллейбус и двери со змеиным
шипением захлопнулись за ней. Всё...
Олег побрел по мертвецки-бледной раздавшейся улице,
и снег таял у него не лице, скрывая слезы, которых не было.
Вдруг он поскользнулся и упал, расквасив нос.
Крупные красные [капли] брызнули на свежий снег. Олег поднялся, достал платок,
прижал его к носу.
Пройдя несколько шагов, он оглянулся и увидел, как
всё та же собака подбежала к месту его падения и, потрогав [лапой] капли крови,
начала слизывать их. А рядом лежало то, на чем он поскользнулся.
Это была детская погремушка.
.........................................................
Олег лежал на кровати и [наблюдал], как Олеся
собирает с полки свои пахучие пузырьки и прочие безделушки.
В глотке [его] пересохло, после бессонной ночи
болела голова и ныли кости. Он кашлянул, дотронулся до лба и, поморщился……………:
— Знаешь, я вчера почему-то взялся за Шекспира.
— Ну, и что? — [спросила] Олеся, не оборачиваясь.
— Догадайся.
— Смерть, — дернула Олеся плечом.
— Верно... — подтвердил Олег. — Я попался. Крепко. А
ты уносишь ноги... — добавил он полувопросительно.
[Олеся] промолчала, подошла к окну и отдернула
штору. Он сощурился и прикрыл глаза рукой.
— «...И видеть сны... вот и ответ... какие сны в том
смертном сне приснятся...» Да. Какие сны... Вот тебе еще один плевочек в уши,
Олеся, слушай: сон и смерть в [человеческой] культуре имеют общую [природу]. То
есть, сон и смерть — почти одно и то же. Выходит, мы треть жизни проводим в
смерти? В таком случае, почему мы ее так боимся? А?
Олеся обернулась и сжала кулаки в отчаянии и злобе,
слезы готовы были брызнуть у нее из глаз. Она тихо, отрывисто заговорила:
— Ты... Ты... Зачем?! За что ты так?! ...Неужели ты
не понимаешь?.. Ведь я теперь не смогу спать!
Она принялась лихорадочно собирать и комком швырять
в сумку всё, что попадалось под руку.
— Возьми снотворное, вон там, на тумбочке упаковка.
Олеся взяла таблетки и швырнула ему в лицо.
— Ешь сам, хоть обожрись! — она постояла несколько
секунд, словно ожидая чего-то. Олег молчал. Тогда она открыла дверь.
— Прощай. Живи, — и вышла вон.
— Не споткнись! — крикнул ей в след Олег.
Гакнула входная дверь, Олег вздрогнул и вытянулся.
Стало тихо, и он услышал, как, шипя и поскрипывая, катится к закату [солнце].
Шло время. День остывал, а Олег лежал, лежал, лежал,
чувствуя, как потолок опускается всё ниже, стены начинают сдавливать плечи, и
душа скребется, ворочается в теле: Выпусти!
Олег взял снотворное, разжевал его вместе с бумажной
упаковкой и, давясь, проглотил.
Затем вынул из стакана отмокающую кисточку и отпил
грязную, мутную воду.
«Надо черкнуть [чего-нибудь] потомкам», — подумал
он, сел к столу. Положил перед собой чистый лист и уставился на него.
Через несколько минут у [Олега] пошла носом кровь.
Он чертыхнулся, плюнул на заляпанный лист и лег.
«Даже смерть прищемила мне нос», — подумал он,
всхлипнул и погас. Безглазая ночь села у его изголовья и укрыла своим дырявым
зонтом.
.........................................................
Проснувшись, я долго не мог разлепить веки и пошевелиться. Я ничего не
соображал и не хотел верить, что вот сейчас я открою глаза, увижу свою
ненавистную комнату, и мне снова придется волочиться по этому миру.
Но открыл и увидел, и поволокся к туалету, тяжело передвигая слабые,
трясущиеся ноги.
В туалете я мучительно долго не мог помочиться и заплакал от бессилия,
колотя по стенке сизой рукой с тонкими, обмелевшими венами.
Потом я рухнул на колени перед унитазом, словно перед жертвенником, и
принялся блевать, обдирая глотку, чувствуя болезненные толчки во всем своем
существе, ошалелом и слякотном.
Покинув сортир, я вполз в комнату и открыл окно. В лицо мне хохотнуло
юное, насмешливое весеннее утро, теплое и стремительное…
Ну, что еще... Пройдет неделя, и я вновь увижу Анну. Случайно, в парке.
Она, розовая и светящаяся, бросилась мне на шею, сказала, что любит меня, и я
чуть было снова не попал в этот странный зарифмованный круг из воспоминаний,
узловатых, пугающих снов и угловатых диалогов. Но не попал.
А еще через неделю я повторил salto mortale и вскрыл себе вены, но чего-то испугался, перетянул раны и сделал
перевязку.
А еще через пару дней у...
П е т л я.
Апрель-май 1997,
февраль-апрель 1998 года.
Оренбург.
Честно говоря, необходимость писать автобиографию
поставила меня, двадцатилетнего молодого человека, перед некоторыми
затруднениями: ничего сверхинтересного и увлекательного со мной не происходило.
В войне не участвовал, в космос не летал, корсаром не был... Более того: большую часть своей жизни провел в
бессознательном состоянии, называемом детством.
Не писать же, в самом деле, о брызгалках, первых
случаях отравления табачным дымом или о периоде, который принято называть
треугольным и шершавым термином: «Бесшабашность юношеского максимализма»?
К тому же, мне думается, надо быть гением, чтобы
поведать о таких бесцветных вещах, как домашний адрес, гражданство и прочих,
соблюдая при этом благородную форму литературного очерка.
Невольно приходят на ум слова, сказанные одним
(впрочем, не слишком умным) литературным персонажем: «...о чем писать, не знаю,
но все же напишу».
Родился я 22 октября 1977 года в пыльном уральском
городе Оренбурге. Рождения своего не помню.
Когда мне исполнился год, встал на слабенькие ножки,
сделал шаг, и упал, расквасив нос. Так закончилось моё первое самостоятельное
путешествие в сторону детства.
Склонность к независимости проявилась у меня очень
рано, поэтому родители решили подстраховаться на случай моей пропажи: заставили
выучить наизусть домашний адрес. Уже в трехлетнем возрасте я на вопрос «где ты
живешь?» мог ответить: «Проспект Гагарина сорок дробь два, квартира сто
восемьдесят». (Хотя, надо признаться, что в то время это составляло почти весь
мой лексикон.)
Позже, когда я подрос и научился читать и сам писать
письма, к адресу добавился индекс: 460040.
Детство было обычным. Его описание может занять или
очень много места, или очень мало, поэтому выделю три момента, которые считаю
важными и этапными.
Первое грандиозное впечатление: прием в пионеры. Я
рос идейным ребенком доходил даже до такого идиотизма, что целовал галстук
перед тем, как повязать его. Сейчас вспоминаю об этом с улыбкой. Но во всяком
случае, детство моё было духовно сформировано.
Второе детское потрясение: где-то услышал одну из
песен «Битлз». После чего буквально заболел. Сначала — «Битлз», потом — музыкой
вообще. И хотя сейчас «Битлз» почти не слушаю, всё-таки я научился с большим
уважением относиться к шестидесятым и семидесятым годам. И не только в смысле
музыки.
И, наконец, третье, ярчайшее воспоминание: «Андрей
Рублев» Тарковского. Я с детства любил кино, но смотрел тогда все подряд, лишь
бы художественный. И ничто меня особо не задевало, не запоминалось, я привык к
определенным штампам и сюжетам и готов был зевнуть, но...
Вдруг «Рублев». Я был поражен, что-то во мне
сломалось. Не мог понять, как так можно снимать. Я был слишком мал, чтобы
рассуждать о достоинствах и недостатках этого фильма, я его даже не понял
тогда. Просто смотрел. А там все было не так, как обычно, к чему я привык, и я
не мог оторваться от экрана. Не знаю, как писать об этом.
Особенно меня поразила последняя часть: «Колокол».
До сих пор становится не по себе, когда смотрю ее.
О школе ничего особенного не запомнил. Ну школа и
школа...
Не успел закончить десятилетку, как родители
взвалили мне на спину не слишком тяжелый, но обременительный и надоедливый
крест в виде среднеспециального учебного заведения и с умилением наблюдали, как
я его несу. Донес, сделал им подарок. Теперь спешу к вам во ВГИК.
Почему во ВГИК? Во-первых, потому, что, простите за
грубое слово, самореализоваться я смогу только в кинематографе. Смотрю на мир,
словно в глазок кинокамеры, думая, как лучше снять. Слыша интересный диалог,
думаю, куда его вставить и как обработать.
О литературных произведениях рассуждаю прежде всего
в смысле кинематографичности.
Да мало ли еще...
Всему этому есть только два возможных объяснения:
или я псих, или киношник.
Теперь о том, почему на сценарный и почему очно.
На сценарный потому, что писать я более менее умею
для своего возраста (сказывается журналистская практика), и на этом факультете
я чужого места не займу.
Очно я хотел бы учиться потому, что научиться заочно
кинематографии, мне кажется, так же маловероятно, как выучить по брошюрам
хирургию или авиацию.
Теперь о сценарии, вернее киноповести, которую я вам
высылаю.
У меня есть некоторое количество рассказов и новелл,
которые написаны лучше и увлекательнее, чем эта киноповесть, но их я на свой
страх и риск посылать вам не стал. Решил написать что-то более
кинематографичное. Не знаю, получилось ли... Писал, как мог.
Постарался, делая упор на диалоги, свести авторский
текст до минимума — просто обозначить основные перемещения и интонации.
Отказался от применения словесных вывертов, типа «неотменимая модальность
зримого», неуместных в сценарии, а также от отступлений, типа: «Наезд.
Полукрупный план. Убрать идущий на мальчика контровой свет». Потому что это
выглядит по-дилетантски наивно.
Мне казалось, что так надо.
Что получилось, то получилось. В конце концов, я
имею право делать ошибки. Я пока не окончил ВГИК. Надеюсь окончить.
460040, г. Оренбург,
пр-т Гагарина, д.40\2, кв.
180,
Дмитрий Витальевич Бадов